Мало-помалу он перешел от сидения за столом Мадлен к сидению на подоконнике возле ее кровати, потом – к лежанию на полу перед ее кроватью, где она в это время лежала, растянувшись. Иногда мысли о том, что он уже видел ее грудь, – что он в точности знает, как выглядит ее сосок, – было достаточно, чтобы возбудиться до неприличия, и приходилось переворачиваться на живот. И все-таки в тех немногих случаях, когда Мадлен с Митчеллом отправлялись на нечто хоть отдаленно напоминающее свидание – на постановку студенческого театра или на поэтические чтения, – в глазах ее было нечто напряженное, словно она отмечала про себя отрицательные – с общественной и романтической точки зрения – стороны того обстоятельства, что их видят вместе. Она тоже была в университете новичком и искала себя. Возможно, ей не хотелось так скоро отсекать доступные ей варианты.
Так прошел год. Весь этот год его безжалостно динамили. Митчелл перестал заходить к Мадлен в комнату. Постепенно они разошлись по разным компаниям. Он не столько забыл ее, сколько решил, что она не про него. Столкнувшись с ним, она всякий раз бывала такой разговорчивой, так часто дотрагивалась до его руки, что он снова начинал вбивать себе в голову невесть что, но лишь на следующий год, на втором курсе, события начали хоть как-то развиваться. В ноябре, за пару недель до Дня благодарения, Митчелл упомянул, что собирается остаться на праздники в кампусе, а не лететь домой, в Детройт, и Мадлен удивила его, пригласив провести эти дни с ее семейством в Приттибруке.
Они договорились встретиться на станции «Амтрека» в среду в полдень. Когда Митчелл добрался туда, таща довоенный чемодан с выцветшими золотыми инициалами давно скончавшегося человека, то обнаружил, что Мадлен уже ждет его на платформе. В очках в большой черепаховой оправе – так она нравилась ему еще больше, если допустить подобную возможность. Стекла были сильно поцарапаны, левая дужка слегка погнута. В остальном Мадлен выглядела собранной, как всегда или даже более, поскольку ехала к родителям.
– Не знал, что ты очки носишь, – сказал Митчелл.
– Сегодня утром от линз глаза начали болеть.
– Мне нравятся.
– Я их только иногда ношу. У меня не такое уж плохое зрение.
Стоя на платформе, Митчелл размышлял: почему Мадлен надела очки? То ли это означает, что она чувствует себя с ним непринужденно, то ли ей плевать, как она при нем выглядит. Но, сев в поезд и оказавшись в праздничной толпе пассажиров, ответить на этот вопрос стало невозможно. После того как они нашли два места рядом, Мадлен сняла очки и положила на колени. А когда поезд выехал из Провиденса, снова их надела и стала смотреть на мелькающие за окном виды, но вскоре сорвала очки и запихнула в сумку. (Вот почему очки в таком состоянии – футляр был давно потерян.)
Дорога заняла пять часов. Займи она пять дней, Митчелл не возражал бы. Замечательно сидеть рядом с Мадлен, у которой нет возможности бежать! Она взяла с собой первый том «Танца под музыку времени» Энтони Поуэлла и, видимо подчиняясь недостойной дорожной привычке, толстый выпуск Vogue. Митчелл какое-то время смотрел на склады и автомастерские Крэнстона, потом вытащил «Поминки по Финнегану».
– Неужели ты это читаешь? – спросила Мадлен.
– Читаю.
– Не может быть!
– Там про реку. В Ирландии.
Поезд шел вдоль побережья Род-Айленда, потом въехал в Коннектикут. Иногда за окном появлялся океан или болотистая местность, а потом они так же внезапно оказывались на уродливых задворках какого-нибудь промышленного городка. В Нью-Хейвене поезд остановился, чтобы сменить локомотив, затем двинулся дальше, в Нью-Йорк, на Центральный вокзал. Когда они добрались на подземке до Пенсильванского, Мадлен повела Митчелла вниз, на другие пути, где можно было сесть на электричку до Нью-Джерси. В Приттибрук они попали незадолго до восьми вечера.
Дом семейства Ханна был столетней постройкой в тюдоровском стиле, перед ним росли кленолистные платаны и чахлый болиголов. Внутри все было сделано со вкусом и наполовину разваливалось: покрытые пятнами восточные ковры, в кухне – кирпично-красный линолеум тридцатилетней давности. В уборной Митчелл заметил, что сломанный держатель для туалетной бумаги перевязан липкой лентой. Ею же были подклеены отслоившиеся обои в прихожей. Митчелл и прежде встречал знать в обносках, но здесь перед ним была англосаксонская любовь к экономии в чистейшей форме. Оштукатуренные потолки угрожающе провисали. Из стен торчали остатки сигнализации. Стоило выключить что-то из розетки, как оттуда вылетали языки пламени – проводка была допотопная.
С родителями Митчелл поладил. Родители были его специальностью. Не прошло и часа после их приезда в среду вечером, как он уже прочно завоевал расположение обоих. Он знал слова к песням Коула Портера, которые Олтон крутил на Hi-Fi. Он не мешал Олтону зачитывать вслух отрывки из Кингсли Эмиса – «О выпивке» – и, казалось, находил их не менее смешными, чем сам хозяин. За обедом Митчелл разговаривал с Филлидой про Сандру Дэй О’Коннор, а с Олтоном – про операцию «Абскам». В довершение всего, когда после обеда сели играть в скребл, Митчелл и тут выступил с блеском.
– Я и не знала, что «грош» – это слово такое, – сказала Филлида, на которую его игра произвела большое впечатление.
– Это польская валюта. Сто грошей составляют один злотый.
– У тебя, Мадди, все новые друзья в университете такие светские? – спросил Олтон.
Когда Митчелл взглянул на Мадлен, она улыбалась ему. Тогда-то все и произошло. На Мадлен был купальный халат. Она была в очках. Вид у нее был одновременно домашний и сексапильный. Ясно было, что она не про него, и в то же время – вот она, рукой подать, ведь он, кажется, успел так хорошо вписаться в ее семейство, лучшего зятя не сыщешь. От всех этих размышлений Митчеллу в голову пришла внезапная мысль: «Я женюсь на этой девушке!» Как только он это понял, его словно пронизало электричеством. Он почувствовал, что это судьба.
– Иностранные слова запрещены, – сказала Мадлен.
Утро Дня благодарения он провел, переставляя стулья по просьбе Филлиды, попивая «Кровавую Мэри» и играя в бильярд с Олтоном. У бильярдного стола вместо системы возврата шаров были кожаные кармашки, украшенные плетением. Нацеливаясь кием, Олтон рассказывал:
– Несколько лет назад я заметил, что этот стол неровно стоит. Из компании прислали человека, он говорит: перекосился, наверное, кто-то из детей на нем посидел. Хотел, чтобы я все основание заменил. А я подложил под одну ножку деревяшку, и все – проблема решена.
Скоро приехали гости. Сладкогласый двоюродный брат по имени Доутс в клетчатых штанах, его жена Динки, блондинка, крашенная под седину, с зубами, как на поздних полотнах де Кунинга, их маленькие дети и толстый сеттер по кличке Нэп.
Мадлен опустилась на колени, чтобы поздороваться с Нэпом, стала ерошить ему шерсть и обнимать его.
– Нэп такой толстый стал, – сказала она.
– Знаешь почему? – сказал Доутс. – Мне кажется, это потому, что его почикали. Он у нас евнух. А ведь евнухи всегда славились пухлостью.
Около часа явились сестра Мадлен, Элвин, и ее муж, Блейк Хиггинс. Олтон смешивал коктейли, а Митчелл тем временем, желая помочь, разжигал камин.
Праздничный обед проходил в тумане подливаемых вин и шуточных тостов. После обеда все удалились в библиотеку, где Олтон начал подавать портвейн. Камин едва горел, и Митчелл вышел на улицу, чтобы принести еще дров. К этому времени он чувствовал себя прекрасно. Он поднял глаза на звездное ночное небо, просвечивавшее сквозь ветви белоствольных канадских сосен. Он стоял в середине Нью-Джерси, но окажись это Шварцвальдом, он не удивился бы. Дом казался ему замечательным. Весь большой, светский, хмельной клан Ханна казался замечательным. Вернувшись с дровами, Митчелл услышал музыку. Мадлен сидела за пианино, а Олтон пел. Они исполняли номер под названием «Тиль», любимую в семье вещь. У Олтона был на удивление хороший голос; в Йеле он пел в хоре а капелла. Мадлен немного запаздывала с аккордами, шлепая по клавишам. Очки сползали у нее с носа, когда она читала ноты. Она скинула туфли и жала на педали босыми ногами.