Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В давнем письме Цветаевой к мужу (от 2 ноября 1917 года) есть строчки: “Если Бог сделает это чудо – оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами, как собака”36. Теперь она приписала на полях: “Вот и пойду, как собака”. Но даже эта приписка показательна: ей очень не хочется уезжать из Франции. Не с радостью она поедет, а повинуясь чувству долга. Долга не только перед мужем, но и перед сыном. Цветаева не сомневалась: Мур – русский, горько будет ему жить эмигрантом в чужой стране. Еще в Чехии она писала: “…ты – эмигрант, Мур, сын эмигранта, так будет в паспорте. А паспорт у тебя будет волчий”.37

Ни к городу и ни к селу —
Езжай, мой сын, в свою страну…

Это она писала в 1932-м, когда Муру исполнилось семь лет. Через год Мур пойдет во французскую школу, где его будут считать русским. Впрочем, это никак не отразится на его социальном статусе. Никто Мура не обидит, не будет унижать как чужака.

Сергей Яковлевич некогда жаловался на французский национализм. Нет оснований ему не верить. Шовинизм – слово французское. Весьма вероятно, что гордому русскому офицеру могли бросить вслед что-то вроде “sale étranger”(“поганый иностранец”). И все-таки Франция была страной сравнительно гостеприимной. Когда русский эмигрант Павел Горгулов убьет президента Франции Поля Думера, русские эмигранты в страхе будут ждать репрессий (от французского государства) и погромов (от французского народа). И не дождутся. Волна французской ксенофобии схлынет, едва зародившись.

После Второй мировой Франция станет второй родиной для миллионов эмигрантов разных этносов, рас, цветов кожи. Слова “волчий паспорт” станут анахронизмом.

Цветаева, сомневаясь, не решаясь оставить Францию, думала не только о долге перед мужем и о будущем сына, но и о собственном даре. Она понимала, что в СССР ей не дадут печататься. В лучшем случае позволят переводить. Однако найдется человек, который сумеет ее переубедить. Этим человеком был блистательный франкофил Илья Эренбург. Тот самый Илья Эренбург, что прожил в Париже много лет и создал едва ли не лучшую апологию французской толерантности. “Иностранец не чувствует себя во Франции одиноким”, – писал Эренбург. В своих “Французских тетрадях” Илья Григорьевич приводит множество примеров этой открытости французов и, между прочим, цитирует Карамзина: “…после России нет для меня земли приятнее Франции, где иностранец часто забывает, что он не между своими”.

Немец Гольбах стал одним из самых известных деятелей французского Просвещения. Гейне, Мицкевич, Тургенев подолгу жили в Париже как у себя дома. Французскую поэзию не представить без грека Жана Мореаса (Пападиаментопулоса) и поляка Гийома Аполлинера (Костровицкого), науку – без полячки Марии Склодовской-Кюри, живопись – без испанца Пабло Пикассо, без итальянских (Амедео Модильяни) и белорусских (Марк Шагал, Хаим Сутин) евреев38.

Но в разговоре с Мариной Цветаевой Эренбург будет говорить совсем о другом. Сохранилось только одно, зато чрезвычайно интересное свидетельство этого разговора. Даже двух разговоров – в Париже и в Москве. Первый состоялся в 1935 году, во время международного писательского конгресса.

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ДМИТРИЯ СЕЗЕМАНА: Однажды вечером, во время Конгресса, о котором я говорил вначале, к нам заявилась Марина Ивановна Цветаева в состоянии какой-то взбудораженности, крайней нервозности. Не дожидаясь вопросов, она сказала маме: “Нина, я только что от Эренбурга, он мне говорил страшные вещи. <…> Вы знаете, мы с ним два часа сидели в “Rotonde”, и все два часа он мне объяснял, что я здесь чужая, что я как поэт здесь гибну, что в России меня ждут, что там не только моя родина, но и мои читатели, что от меня никто не потребует никаких отречений… Он говорит, что я ведь всегда жаждала революции духа и что русская революция есть, как это он сказал, преддверье этой революции духа… Он мне обещал сказочные тиражи, десятки тысяч экземпляров… Нина, вы понимаете, что это значит? Десятки тысяч будут читать меня…”

По серому лицу Марины Ивановны текли слёзы, ее волнение передалось маме, они обнялись. <…> Мать стала успокаивать Марину и объяснять ей, что Эренбургу можно вполне доверять, что он там, в Москве, вхож в самые, самые круги.39

О втором, московском, разговоре Дмитрий узнал со слов Георгия Эфрона: “Марина стала Эренбурга горько упрекать: «Вы мне объясняли, что мое место, моя родина, мои читатели – здесь; а вот теперь мой муж и моя дочь в тюрьме, я с сыном без средств, на улице, и никто не то что печатать, а и разговаривать со мной не желает». <…> Эренбург ответил Цветаевой так: «Марина, Марина, есть высшие государственные интересы, которые от нас с вами сокрыты и в сравнении с которыми личная судьба каждого из нас не стоит ничего…» Он бы еще долго продолжал свою проповедь, но Марина прервала его: «Вы негодяй», – сказала она и ушла, хлопнув дверью”40.

Назад пути нет

Да не поклонимся словам!
Русь – прадедам, Россия – нам,
Вам – просветители пещер —
Призывное: СССР…
Марина Цветаева

В конце тридцатых годов перелеты из Парижа в Москву были доступны членам правительства вроде Эдуара Эррио и немногим почетным гостям вроде Андре Жида. Время от времени в СССР из Франции прилетали отважные авиаторы-рекордсмены, такие как Мариза Бастье и Сюзанна Тилье. В июле 1937-го эти, говоря современным языком, авиаторки совершили перелет Париж – Кенигсберг – Москва – Иркутск.

Обычные люди могли добраться от Франции до СССР либо поездом, либо пароходом. Железнодорожных и морских маршрутов было несколько. Из Марселя можно было попасть в Одессу. Из Гавра – в Ленинград. На Восточном вокзале Парижа начинался путь в Москву. Кратчайший – через Германию и Польшу. И более долгий – через восточную и южную Францию, северную Италию, Австрию, Чехословакию и опять-таки Польшу.

Хотя “Интурист” в те времена уже существовал, но иностранных туристов было мало. В конце тридцатых в СССР приезжало от 13 000 до 20 000 иностранцев в год – в наши дни Антарктиду посещает вдвое больше туристов. Причем уже в 1939-м туристические программы стали сворачивать. В СССР бежали испанские республиканцы, спасавшиеся от генерала Франко. Приезжали за инструкциями деятели Коминтерна, от Мориса Тореза до Иосипа Броза (Тито). Случалось, что возвращались на родину белоэмигранты, такие как родители Мура и Мити.

На линии Ленинград – Лондон – Гавр – Ленинград до 1937 года ходили пароходы “Кооперация” и “Андрей Жданов”, а в 1937-м “Кооперацию” заменила “Мария Ульянова”. На этом пароходе, очевидно, покинул Францию и Сергей Эфрон. В июне 1939-го “Мария Ульянова” навсегда увезла из Франции Марину Цветаеву и Мура. Судно было грузопассажирским – палубы предназначались пассажирам, а в трюме находился большой рефрижератор, – но считалось довольно комфортабельным: каюты отделаны древесиной (ясенем и орехом) и устланы коврами.

Путь через Ла-Манш, Северное и Балтийское моря завершился 18 июня, когда пароход причалил у пассажирской пристани Ленинграда. Мур не писал о первых впечатлениях от СССР. Немного написала Цветаева: “Таможня была бесконечная. Вытряс<ли> до дна весь багаж, перетрагив<ая> каждую мелочь…”41 Багаж[13] Цветаевой не только досматривали: “Отбирали не спросясь, без церемоний и пояснений” рисунки Мура. “Хорошо, что так не нравятся – рукописи!”[14] – замечала Цветаева. Она не упоминает, ограничились ли таможенники одними рисунками Мура или взяли себе что-то более существенное из парижского багажа. Никита Кривошеин, приехавший в СССР почти девять лет спустя, 1 мая 1948 года, рассказывал, что в Одессе таможенники так же без всякого стеснения “клали себе в карман то, что им нравилось из багажа пассажиров”.

вернуться

13

Большая часть багажа (13 мест) была отправлена почтой в Москву на имя Ариадны Эфрон.

вернуться

14

Здесь и далее сохранены особенности пунктуации и орфографии Марины Цветаевой и Георгия Эфрона.

5
{"b":"745709","o":1}