Литмир - Электронная Библиотека

Все были согласны со словами Фаразина: он выражал их собственные мысли. Его красноречие отличалось волнующим лиризмом, и казалось, что всякий раз он раскрывал им сокровенный смысл назревавших в них дум…

– Кроме того, – прибавил Бартоломеус, – сравните художников: Брюгге дал Мемлинга, подобного ангелу, Антверпен – Рубенса, бывшего посланником.

– А их башни! – сказал Борлюйт. – Ничто так не может характеризовать душу города, как его башни. Народ создает их по своему образу и подобию. Колокольня церкви Спасителя в Брюгге сурова. Ее можно назвать крепостью Бога. Она является символом веры, воздвигнутой из актов веры. Антверпенская колокольня – легкая, резная, кокетливая, немножко испанская, в каменной мантилье.

Бартоломеус вмешался, выразив верную мысль:

– Но хотя Испания и наложила отчасти свой отпечаток на Антверпен, все же Фландрия от моря до Шельды – должна радоваться вторжению испанцев. Правда, оно было ознаменовано Инквизицией, аутодафе, клещами, потоками крови и слез. Но ведь благодаря этому Фландрия осталась верной католицизму. Испания спасла ее от Реформации. Без ее вмешательства, Фландрия неминуемо стала бы протестантской, как Зеландия, Утрехтская провинция, вся Голландия. Тогда Фландрии бы не было!

– Прекрасно, – сказал Фаразин, – но наши монастыри являются обратной стороной медали. У нас бесчисленное множество орденов: капуцины, босые кармелиты, доминиканцы, семинаристы, не считая церковного причта. А женские монастыри!.. Бегинки, бедные клары, кармелитки, сестры искупления, сестры святого Андрея, сестры милосердия, младшие сестры бедняков, английские сестры, черные сестры Вефиля… Этим отчасти объясняется тот факт, что в нашем городе число женщин на десять тысяч превышает число мужчин, подобное явление нигде не наблюдается. Целомудрие сопровождается бесплодием, наши десять тысяч монахинь являются десятью тысячами бедных, содержание которых целиком ложится на городской комитет благотворительности. Не этим путем Брюгге возвысится над эпохой упадка и станет великим.

Борлюйт заговорил. Его голос звучал серьезно. Все поняли, что он сейчас выскажет свои самые святые и ревниво охраняемые чувства.

– Величие Брюгге заключается совсем в другом, – возразил он своему другу. – Его красота – молчание. Его слава – принадлежать священникам и нищим, самым чистым из всех людей, потому что они обрекли себя на отречение. Его судьба – пережить самого себя.

– Нет! – воскликнул Фаразин. – Лучше вдохнуть в него жизнь! Ведь единственная ценность – жизнь, нужно всегда стремиться к жизни и любить ее.

Борлюйт продолжал торжественно:

– Но разве нельзя любить смерть и скорбь? Красота страданья выше красоты жизни. И это – красота Брюгге. Великое торжество мертвых! Последняя окаменевшая улыбка! Все вокруг замерло в смерти: воды недвижны, дома заперты, колокола шепнут в туманах. В этом тайна прелести Брюгге. Зачем вам желать, чтоб он стал походить на другие города? Он – единственный в своем роде. Он – не город. Он – призрак прошлого…

Все молчали, растроганные взволнованными словами Борлюйта. Его голос был звоном колокола, призывающим к неумолимому совершению. Казалось, что он продолжал еще звучать в комнате, подобно эху, замирающему и не желающему умереть. Казалось, что сам город вдохнул в души всех присутствовавших свое вечное безмолвие. Даже Барб и Годлив, в последний раз наполнявшие светлым пивом кружки, старались ступать неслышно.

Все задумчиво разошлись по домам, унося радостное воспоминание о вечере, соединившем души их в любви к Брюгге. Они говорили о городе так же набожно, как говорят о религии.

III

На другой день утром Борлюйт направился в колокольне. Он должен был звонить но воскресеньям, средам, субботам и в праздничные дни, от одиннадцати до двенадцати часов дня.

Он размышлял по дороге к башне: стать выше жизни! Не приведет ли он это в исполнение, с сегодняшнего дня, поднявшись вверх? Его уже давно – еще в те дни, когда он посещал старого Ба-вона де Воса – привлекала мечта о такой жизни, об одиноком экстазе башенного отшельника. Потому-то он, не колеблясь, решился выступить на конкурсе звонарей… Теперь он признавался самому себе: он решился на это не только из боязни, что искусство будет унижено, не только из желания помешать осквернить кощунственной музыкой мертвую красоту любимого города. Он подумал также и о наслаждении владеть колокольней, о возможности всходить на нее, когда ему захочется, возвыситься над жизнью и людьми, коснуться граней бесконечного.

Выше жизни! Он повторял эту таинственную фразу, которая, казалось ему, поднималась и выпрямлялась, являлась подобием темной лестницы, возвышавшейся и прорезывавшей воздух… Выше жизни! На равном расстоянии от земли и Бога… Касаться вечности, продолжая оставаться человеком. Ощущать и наслаждаться при помощи всех своих чувств, всего своего тела, всех своих воспоминаний, всей своей любви – желанием, гордостью, грезой. Жизнь – печаль, злоба, скверна, выше жизни – это полет, магический треножник, магический алтарь, воздвигнутый в воздухе, где всякому злу надлежит умереть в виду чистоты окружающей атмосферы.

Он будет жить на грани неба – пастырь колоколов, он будет жить, как птицы, вдали от города и людей, рядом с облаками…

Пройдя через двор рынка, он подошел к двери внутреннего здания. Ключ повернулся к замочной скважине с таким ужасным скрипом, как будто дверь разрубили мечом, нанесли ей рану. Она раскрылась и сама собой захлопнулась, словно повинуясь приказанию невидимых призраков. Окруженный немым мраком, Борлюйт стал подниматься.

Сначала он спотыкался. Ступеньки ускользали из-под его ног: некоторые из них были истертыми, как края колодца. Сколько поколений протекло здесь, неразделимых, как струя воды! Сколько понадобилось столетий для того, чтоб эти ступеньки так истерлись! Каменная лестница закручивалась резкими, извилистыми поворотами, изогнутая, как змея, как гибкая виноградная лоза! Ему приходилось брать башню приступом. От времени до времени виднелись бойницы, расщелины в стене, сквозь которые проникал мертвенный свет, обезображивая тонким шрамом тени. Слабо рассеянная тьма преображала все: казалось, что стена движется, потрясая саванами, тень от потолка представлялась насторожившимся зверем, готовым к прыжку…

Вдруг спираль лестницы разжалась, уподобившись иссякшему ручью… Можно ли подниматься выше или стены сдавят, как тисками? Мрак стал гуще. Борлюйту казалось, что он прошел уже сто ступенек: он не считал. Теперь его шаги стали размеренней, ритмичней, быстрей: каменные ступеньки были мельче. Но мрак был так непроницаем, что Борлюйт впал в недоумение: идет ли он вперед или назад, поднимается или спускается. Он напрасно старался уяснить себе это. Ему казалось, что он спускается по подземной лестнице, ведущей в глубокую мину, вдоль неподвижных масс каменного угля, направляясь к подземной воде…

Он остановился, немного смущенный фантасмагориями, производимыми темнотой. Теперь ему казалось, что он продолжал подниматься. Он не двигался: лестница, изгибаясь, несла его дальше. Сами ступеньки, одна за другой, прикасались к ногам.

Вначале он не слышал никакого шума, кроме отзвуков своих собственных шагов. Иногда только слышался легкий шорох потревоженной летучей мыши, мягко потрясавшей бархатными крыльями. Но сейчас же воцарялось безмолвие, свойственное молчаливым башням.

Замирал загадочный шорох в песочных часах вечности – в башне, где одна за другой оседают песчинки времени.

По дороге Борлюйту встречались пустынные залы, казавшиеся кладовыми молчания.

Он все поднимался, теперь было светло. Под стропилами сквозь просветы и прорези проникал белый девственный свет, расстилался и клубился по ступенькам, вспыхивал искрами.

Борлюйт испытывал радость выздоравливающих или освобожденных из темницы. Он снова стал самим собой. Он больше не сличался с ночью: она не поглощала его в себе. Он видел самого себя. Его опьяняло сознание, что он существует, что он идет.

4
{"b":"745628","o":1}