А службу опять загадали Ивану безделицу: в один день, в одну ночь, всего-то русским счетом, в одни сутки, выкопать вокруг города-столицы канаву, сто сажен глубины, сто сажен ширины, воды напустить, чтобы корабли ходили, рыба гуляла, пушки по берегам на валу стояли, и до рассвету производилась бы пальба; ибо царь Дадон, золотой кошель, намеревался потешаться и праздновать именины свои. Если сослужит Иван службу эту – любить и золотом дарить; если нет, так казнить, голову рубить!
Вот когда нашему Ивану пришлось хоть волком взвыть! Разорвись наш брат на двое, скажут: две ноги, две руки, почему не на четверо? Подгорюнился, пришел домой, судьбу свою проклинает, смерть верную ожидает; попало зернышко под жернов, быть ему смолоту; с ветром божьим, с волею мастера не поспоришь. Но прекрасная Катерина, спросив и узнав кручину супруга-сожителя, снова намекнула ему: это не служба, а службишка, а служба будет впереди; положила спать, убаюкала тою же песнею, вышла и накликала вещуна-колдуна. Идет, головой кивает, бородой след заметает – как свистнет да топнет на своих на приказчиков – ночи тьму затмили; а за работу принялись, так не только по горсти земли, по зерну, по одной песчинке на брата не досталось!
С рассветом дня царь, министры его, вельможи, царедворцы, думные и конюшие и вся столица просыпаются от гула пушек, и губернатор граф Чихир, пяташная голова, в легком ночном уборе, в Валентиновом халате, с парламентером на шее, походя с ног на горнего шотландца, выскочил из терема своего в три авантажа на балахон и старался усмотреть в подозрительную трубу подступающего неприятеля. Когда же дело все обнаружилось, то Иван, за страх, причиненный царю Дадону, царедворцам его и всем честным согражданам, был схвачен и посажен до времени под стражу; губернатора графа Чихиря сделали комендантом новой крепости; фельдмаршалу Кашину, за деятельные меры для отражения мнимого неприятеля, сшили, в знак отличия, кафтан из одних разноцветных выпушек; у прежнего же высокого совета арифметчиков, блаженные памяти, отобраны все знаки отличия, ордена, ленты и звезды; за нехитро придуманную, площадную, Иваном нашим легко исполненную службу, – признаны все учреждения и постановления их, да и сами они, несостоятельными, и сосланы они на теплые воды полечиться. А когда, при вечернем осмотре, царь Дадон, золотой кошель, нашел все новые укрепления со всеми угодьями в отличной исправности, то и отдал коменданту Чихирю все знаки отличий, коими пользовался, блаженные памяти, верховный совет его.
Между тем у новых советников царских мало-помалу умишко поразгулялся, и они придумали, пригадали Ивану такую добрую службу сослужить, что от радости приказали поднести себе по кружке меду, закусили муромским калачом, ростовским каплуном и неженским свежепросольным огурчиком, и понесли, убояся грамоты, речи свои царю на доклад. Да и хитро же придумали! Дурак камень в воду закинет, дурак узел завяжет, семеро умных Ивану нашему велели службу служить, а сами за сказки да за пляски, за обеды да за беседы – народ деловой; два брата на медведя, два свата на кисель; из лука не мы, из пищали не мы, а поесть, поплясать, против нас не сыскать!
Ох ты гой еси добрый молодец Иван, молодой сержант, без роду без племени, спроста без прозвища, витязь безродный и безконный! Собирайся служить ты службу тяжкую; иди ты туда, неведомо куда; ищи того, неведомо чего – разойдись один по семи перекресткам: за горою лес, а за лесом опять гора – вспомнил теперь Иван наш колыбельную песенку супруги своей! – Придешь ты в тридесятое государство, что за тридевять земель, а заповедную рощу; в заповедной стоит терем золоченый, в тереме золоченом живет Котыш-Нахал, невидимка искони века; у него-то есть гусли самогуды, сами заводятся, сами играют, сами пляшут, сами песни поют – гусли эти принести царю, царевичам и царедворцам и наперсникам их играть, потешаться, музыкою заморскою забавляться; и чтобы все это было сделано в одне сутки! Исполнишь, хорошо; а нет, так третий и последний тебе срок, шапки с головы схватить не успеешь, как она тебе, и с головою, в ноги покатится!
Уповая на благоверную сожительницу свою, прекрасную Катерину, и на помощь вещуна-чародея, Иван наш не унывал; но когда он пересказал сожительнице загаданную ему службу, тогда получил в ответ: – «Вселюбезнейший и дражайший супруг мой, сожитель Иван, молодой сержант, без роду, без племени, спроста без прозвища, удалая ты голова! Ныне пришла пора, пришла и служба твоя, и должно тебе служить ее самому; не в моих силах высвободить тебя, ниже подать тебе, бедствующему, руку помощи»; – а засим она его снарядила и в поход отпустила, как с судьбою, с случаями, путем-дорогою ведаться научила, платочком италианским своим подарила, и примолвила: – «Паси денежку про черный день; платком этим не иначе, как в самой сущей крайности и в самом бедственном положении можешь ты утереть с лица твоего молодецкую слезу горести и скорби! Не пренебрегай бездельным подарком моим, не велика мышка, да зубок остер, не велик сверчок, да звонко поет – часом и лычко послужит ремешком!» – Сели, подали хлеб-соль на прощанье, помолились Богу и – пошел наш Иван, куда кривая не вынесет!
И кто бы, благодерзновенный, покусился сподвизаться на такие чудные и неслыханные походжения! Но плетью обуха не перешибешь – когда посылают, так идти; не положить же им, здорово живешь, голову на плаху; смерть не свой брат, хоть и жить тошно, а умирать тошнее; ретивый парень лучше пойдет проведать счастья молодецкого на чужбине, чем ему умирать бесславно на родине!
Иван наш уже на пути. Терпит он холод и голод и много бедствий различных переносит; Бог вымочит, Бог и высушит; потерял он счет дням и ночам – светишь, да не греешь, подумал он, поглядев на казацкое солнышко, на луну, только напрасно у Бога хлеб ешь! И видит он вдруг, что зашел в бор дремучий и непроходимый, такой, что света Божьего не взвидел; пень на пне, то лбом, то затылком притыкается – устал хоть на убой! Подкосились колени его молодецкие, сапоги в сугробах снежных глубоких вязнут – поднял он лычко подвязать голенище – горе лыком подпоясано! – вынул платочек даровой заветный супруги-сожительницы – вдруг его как на ходули подняло! Отозвалося лычко ремешком! На нем сапоги-самоходы, да и такие они скороходы, что и на одном месте стоят, так конному не нагнать; не успел шагнуть, полюбоваться рысью своею, и уже все вокруг него зазеленелось; зашел он из белой матушки зимы в цветущую, благоуханную весну – и полетел наш Иван, оглянуться не успел, выходит из лесу соснового дремучего на лужайку вечнозеленую, травка-муравка вечно свежа-зелена, как бархатец опушкой шелковой ложится, ковром узорчатым под ноги расстилается. И стоит на лужайке той здание чудесное, вызолоченное от земли до кровли, от угла до угла; столбы беломраморные кровлю черепичную-серебряную подпирают, на ней маковки горят золотые, узоры прихотливые, живописные и лепные под карнизами резными разгуливают, окна цветные хрустальные, как щиты огненные, злато отливают – ни ворот, ни дверей, ни кола, ни двора; без забора, без запора, говорится, не уйдешь от вора, а тут все цело, исправно, видно, некому воровать! Обошел капрал наш здание это раз-другой кругом, оглядел со всех сторон – всюду то же и входа нет! Смелость города берет, а за смелого Бог; без отваги нет и браги, не быв звонарем, не быть и пономарем! Стук, бряк в окно хрустальное, зазвенело-полетело, только осколки брызнули! Забрался наш Иван безродный, удалой в терем золоченый, да и ахнул! Хороша куропатка перьями, а лучше мясом; здание внутри блистало такою красотой, что ни придумать, ни сгадать, ниже в сказке сказать! А палаты огромные пусты; никто на зов Ивана, молодого сержанта, не откликается; нет ответа, нет привета. Ходил, ходил Иван наш, выходил по всем покоям, и видит вдруг, встречает, глазам молодецким не доверяет, стоит в углу чан дубовый, висит через край ковшик луженый. Выпил он на усталость крючок, за здравие благоверной сожительницы своей, другой, за упокой клеветников и доносчиков своих, третий – разобрало его, зашумело в голове, ходит по покоям золоченым один как перст, похаживает, завалил руку левую за ухо на самый затылок и песенку русскую: «растоскуйся ты, моя голубушка, моя дорогая», во весь дух покрикивает. Вдруг незримая рука его останавливает, голос безвестный вопрошает: – «Ох ты гой еси добрый молодец, мало доблести, много дерзости! Зачем и откуда пожаловал, по своему ли желанью или по чьему приказанью?»