– Дивная погодка! – раздался голос Борисова.
Как только я не заметила, что он идет рядом?
– Вот организовать бы поход на лыжах! Всем классом в каникулы. Лес близко…
Разговаривать мне с ним не хотелось, но я не удержалась:
– Ты что, одиночка-энтузиаст?
– Почему одиночка? И разве для того, чтобы пойти в лес на лыжах, надо быть энтузиастом?
– Да кому это надо!
Он замолчал. Ветки деревьев, под которыми мы проходили, качнулись, и нас обсыпало маленькими снежинками.
– Как красиво! И школа у вас новая. Красивая… Есть даже компьютерный кабинет, – опять начал разговор Борисов.
– Школа, как школа, – пожала я плечами, – сейчас все такие. Типовые. И кабинеты во всех. А ты из деревенской, что ли? – я хихикнула.
– Нет, но я учился в старой школе. Она была построена еще до войны. А в войну в ней был госпиталь. Но все равно та школа – хорошая!
– Что ж ты ушел из своей хорошей школы?
– Мы переехали… – он помолчал. – Послушай, ведь мы соседи. Я тебя вчера видел. А сегодня обрадовался: в одном классе оказались!
Только сейчас я посмотрела на Борисова. Пальто на нем сидело мешковато, у потертой шапки опущены уши. Лицо бледное, продолговатое, с рыжими веснушками на носу, пухлые, немного воспаленные губы, зато глаза большие, серые и странные: в них и грусть, и настороженность, и просьба. Мне стало неловко от этих глаз.
– И все-таки здорово получилось: ты Борисова, и я Борисов. Саши…
Он улыбался.
– Куда веселее! – я разозлилась.
– А что? Тебе не нравится имя? – не понял моей злости Борисов.
– А тебе нравится? – спросила я насмешливо: меня позабавила его непонятливость.
– Конечно! Звучное. Можно сказать, княжеское: Александр Невский. И интернациональное: Александр Македонский, Александр Дюма, Александр Пушкин…
– Да, – протянула я, – кабы к имени прикладывался ум, а то ведь есть и Шура Балаганов, тоже Александр. С ним родства не ощущаешь? Напрасно. Литература, знаешь ли, отражает типическое.
И по-клоунски растянув рот в деревянную улыбку, я повернула в Костин подъезд.
Дверь мне отворила Костина бабушка, Елизавета Матвеевна, седая, с сухими чертами лица, в безупречно чистом и уютном платье.
– Здравствуй, Шурочка, здравствуй, – запела она, – заходи, милая, заходи. Костик опять со мной ругается. Ведь что удумал, бесстыдник? Две недели с пневмонией дома сидит, а все как об стенку горох. Прихожу домой, а балкон настежь, и в комнату снег заметает. Проруби ему мало! И не слушает меня, не слушает совсем. Хоть бы ты с ним поговорила, Шурочка…
– Проходи, Саша, – в дверях комнаты стоял Костя и недовольно смотрел на разговорчивую бабушку. – Опять жалуешься?
– Вот ведь всегда так! Не слушает, ох, не слушает, – старушка любовно посмотрела на своего рослого, красивого внука.
И я подумала, что если не вслушиваться в слова, то можно подумать, она его хвалит.
Я вошла в Костину комнату. Мне безумно здесь нравилось. Ни у кого из моих знакомых не было такой роскошной, уютной и современной комнаты. Какой-то иной, красивой, скорее «киношной» жизнью веяло от стилизованной под старину стенки, отделанной шелковистой, мягко светящейся древесиной и строгими металлическими переплетами на стеклах. За стеклами – словно нетронутые книги с узорчатыми корешками, строго подобранные по цвету и формату. Костя любит порядок. На нижней полке перламутрово сиял небольшой кофейный сервиз с причудливо изогнутыми ручками чашек и кофейника. Стол у Кости был по-настоящему старинный, с резными ножками, со всевозможными ящичками и полками, на одной из которых стоял совершенно неприметно для постороннего человека импортный магнитофон. Необыкновенно мягкий диван, красивого литья торшер и два стула довершали убранство комнаты, именно убранство, так как здесь все было настолько изысканным, безусловно редким и вероятно дорогим, все, начиная от обоев, кончая портьерами и пушистым ковром на полу, что обывательское слово «обстановка» ко всему этому никак не подходило. Единственно, от чего иногда меня коробило, это прикнопленные к стене вырезки из журналов. Но с другой стороны, эти картинки приглушали строгий порядок и рекламный эффект комнаты.
Сейчас между этими журнальными фото с женскими фигурами, личиками, конями появилась моя фотография. Я с удовольствием отметила, что портрет очень удачен.
А Костя, довольно и вопрошающе одновременно, смотрел на меня.
– Недурно? Вчера сделал. Вот еще новые фотки.
Он достал пачку фотографий. На нескольких была я. На одной – Елизавета Матвеевна. Доброе лицо старушки сморщилось от какой-то тайной обиды, и было горестно растерянным. На последней я увидела Ирку. На ее лице застыла какая-то натянутая улыбка, а глаза – жалкие, молящие.
Я удивилась:
– Когда это?
– Вчера.
– Интересно, о чем вы говорили, если она такая…
– Не помню. Она всегда такая.
Я уставилась на разукрашенную стенку.
– Как только твои родители терпят этих полуголых девиц?
Глаза Кости насмешливо сузились.
– Они у меня без предрассудков, понимают дух времени, чего не скажешь о тебе.
– Очень любезно, – мои губы скривились в полуулыбку.
– Шучу, шучу… Но как все-таки снимки?
Я не удержалась, чтобы не улыбнуться. Костя – удивительный фотограф. К нему больше подходит определение «художник». На его фотографиях давно известные улицы и пейзажи приобретают неожиданное очарование, а люди безмолвно рассказывают о себе самое сокровенное. Костя знает о своем таланте лучше других, но ему хочется лишний раз услышать от меня похвалу.
И я сказала:
– Как всегда, прекрасны. Из тебя выйдет замечательный фоторепортер.
Это его мечта – стать фоторепортером.
– Ну, уж, ты скажешь… Вот смотри, репортаж о БАМе. У Андрея, у брата, нашел. У него девушка уехала на БАМ с кем-то, он и хранит этот журнал. Давно уже.
Он открыл передо мной журнал. На снимках тайга, шпалы, веселые парни, красивые девушки.
– Отлично? Вот это агитация! Так бы и поехал, – он перевел взгляд с фотографий на меня, ожидая ответа.
Но я почему-то спросила:
– А ты бы поехал?
– Фотографировать? Конечно!
– Нет, работать. Как они.
– Вот еще! Деньги, что ли, зарабатывать? Так есть способы полегче и почище. Романтика только в журнале. И для дураков. Вообще-то, если бы платили там по полторы-две тысячи в месяц, можно было бы попылиться года два.
– Зачем тебе столько? Две тысячи! Что-то слишком… как на многодетную семью… – недоверчиво протянула я.
– Ничего не слишком. Я высчитал: мне столько надо для независимой жизни – тридцать-сорок тысяч, – и, видя мое обалдевшее от столь большой и определенной цифры лицо, Костя стал с расстановкой втолковывать. – Тридцать тысяч – это автомашина, гараж, приличная одежда и разные расходы по мелочам: диски, кассеты, кафе… А если посчитать кооперативную квартиру…
– Ну, ты как Шура Балаганов, – с ехидцей прервала я Костю, – тот тоже высчитал, сколько ему для счастья нужно. Только у тебя сумма побольше.
Меня раздосадовал его практицизм. Деньги и комфорт, конечно, нужны в жизни, но должно же быть что-то еще, более значительное.
А Костя обиженно захлопал длинными ресницами и запальчиво сказал:
– Ты думаешь, я способен поехать на эту чертову стройку, чтобы даром гнуть спину? Во имя великой идеи? Андрей ездил на БАМ. Знаешь, что такое БАМ? Покалеченная тайга. Для чего? Чтобы больше нефти за границу продавать? Японцы на маленьких островах живут, зато как! А мы… – он только махнул рукой.
Я привыкла слышать о БАМе только хвалебные слова, но с Костей сразу согласилась, может потому, что подсознательно думала так же. Меня восхитила оригинальность его мыслей, я даже не подумала, что они могут быть чужими. Костя – умный, красивый человек, по-современному практичный. Я вспомнила Борисова, возможно потому, что тоже назвала его Балагановым. В Борисове действительно есть что-то нелепое, даже в том, что он сел на чужое место.