* * *
- Ты чо, девушка, с катушек съехала? - оторопел начальник отделения, полковник Алексеев, разглядывая Хилин диплом с отличием. - А-а... Ты, наверно, в аспирантуру метишь! Ты материал собрать хочешь! Так все с тобой ясно, отправляйся к девчонкам в канцелярию!
Но Хиля шепотом заверила полковника, что с самого детства мечтала об оперативной работе и просит назначить ее согласно распределения. Хиля выросла в красивую черноглазую девушку, при этом она почти не красилась и держалась скромно. У Алексеева было своих таких двое девиц дома, и он с ужасом представил, что они вот так же вдруг с понедельника приходят к нему в отделение на работу, и он садит их в раздолбанный газик и посылает с развязными операми на бытовое убийство какой-нибудь старухи по пьяной лавочке. Он смотрел на Хилю и думал, как она станет буквально через полгода после дежурств пить водку не закусывая и смолить сигареты одну за другой в ожидании судмедэксперта возле протаявшего по весне трупа.
- Вот что, дева! Там мы с тобой посмотрим, что делать, но пока опыта набирайся в отделе... Бумаги нас просто душат! Допросы поможешь снимать и еще там чего, по мелочи. А мои коз... ребята, то есть, на эти бумаги плюют! А если проверка? Вот!
Засадив Хилю за бумаги, Алексеев твердо решил ее из отдела убрать. Но убрать он решил ее в хорошее, подходящее для такой девушки место. В силу профессиональной ограниченности кругозора, полковник представлял себе такое место только в прокуратуре. А еще, в глубине души, полковник очень опасался, что кто-нибудь из его отчаянных сотрудников непременно закрутит с Хилей шуры-муры. Девка она видная, а оперы у него все самого кобелиного возраста. А потом - здрасте! Давай, Алексеев, разбирайся с мамами-папами, женами-детьми и прочими матерями-одиночками. У него в отделении их и так уже двое - сидят, вон, инспекторами в паспортном столе, за стенкой. Конечно, операм удобно: стукнули девкам в стенку, и айда водку пить. А потом? Сопли, слезы и прочие тюти-мути. А ему на партактиве за моральное разложение коллектива куда надо вставляют. Докажи им, что работа тут такая - морально разлагательная.
* * *
Прокурор Приходько почему-то был резко настроен против евреев в прокуратуре. Он был уверен, что если только допустить хотя бы одного еврея в прокуратуру, об остальной ихней нации можно уже не беспокоиться - она просочится в это строгое учреждение совершенно самостоятельно. Еврейский вопрос особенно донимал его в нетрезвом виде. В определенной стадии алкогольного опьянения ему начинало казаться, что все его усилия пошли прахом, и евреи уже просочились. Непослушным языком, но по-прокурорски строго он задавал собутыльникам неизменный вопрос: "Т-ты е-е-еврей?" Это было традиционным сигналом к завершению застолья и вызову служебной машины.
Полковник Алексеев, естественно, в прокурорских попойках не участвовал. Между ментами и следаками из прокуратуры сложились нездоровые отношения взаимного неприятия и антагонизма. И когда Алексеев из самых благих побуждений попытался пристроить Хилю в прокуратуру, он обратился, по неведению, непосредственно к товарищу Приходько.
Приходько молча рассматривал документы Рахили Самуиловны Шпак, а потом долго, не мигая, смотрел в глаза оробевшего полковника Алексеева.
- Что же ты, Алексеев, врешь, что девка хорошая и такая вот отличница, если она - махровая еврейка?
- А чо, евреи не люди, а? - попытался дерзить Алексеев. - Поймите, я ее даже на детство посадить не могу. Куда я Манохина дену? Уволить его нельзя, он - ветеран. Да и работу он знает, может и прикрикнуть, и ухи надрать при случае. Не могу я девчонку послать вместо него по подвалам клей нюхать!
- Я, пока живой, ни одного еврея, даже бабу ихнюю в прокуратуру не допущу! - ткнул пальцем Приходько назад себя, прямо в портрет Дзержинского.
- А чо, Феликс-то железный тоже был того? Еврей? - опешил Алексеев.
- Не знаю, я с ним не пил, - пошутил Приходько.
- Жалко девчонку, пропадет она с этими колото-резаными бытовухами, ей бы в аспирантуру. Ну, хотя бы в ОБХСС взяли! Так мест там нет, все чо-то туда нынче рвутся. А какая она башковитая! Все бумаги в порядок за неделю привела! Проверка из управления назад себя упала!
- Раньше надо было думать! Иш, в прокуратуру навострилась! Ладно, я не какой-нибудь там сионист, приду как-нибудь, посмотрю на нее.
Хиля и не подозревала о своих попытках просочиться в прокуратуру. Ей и в отделе было хорошо, а иногда даже весело. Особенно, когда ребята садились за последний стол у окна выпивать после дежурства. Они рассказывали разные забавные истории, которые им сообщали подследственные, и дружно хохотали. Хилю не приглашали и водки не наливали, но не потому, что она была еврейкой, а потому что полковник Алексеев пообещал им чего-то там оторвать, если они начнут ее клеить. Иногда с проверкой появлялся и Приходько. Он так пристально рассматривал Хилю, что она не знала куда деваться. Он пыхтел и с сожалением шептал Алексееву: "Да, Алексеев, не дурак ты, полковник! Я бы и сам с такой с удовольствием записался бы в евреи, как ты!" А записной еврей Алексеев суетливо стряхивал окурки со стола и подсовывал стул растроганному прокурору. "Ну, так что? Возьмете?" - каждый раз с надеждой спрашивал он, но непреклонный прокурор только вздыхал, пялился на Хилю и шепотом поражался коварству еврейской нации.
И Хиля все продолжала работать в отделе, хотя Алексеев почти каждый месяц грозился перевести ее в прокуратуру, если она только вздумает закрутить тут шуры-муры. Но у Хили и без этого работы хватало. А если серьезно, то в то время вокруг нее рушились стенки, ограждавшие ее от жизни. Даже не стенки, а железобетонные стены, возводимые вокруг нее с младенчества заботливыми мамой и бабушкой. Впрочем, Хиля помнила, что эти стены не помогали ей когда-то давно в детстве в начальной школе, это уже ведь потом ее перестали дразнить. Стены не задерживали и косых взглядов, в которых Хиля читала боязливое любопытство напополам с брезгливостью. Но теперь эти стены были не нужны ей вовсе. Ветер бил ей в лицо, с каждым днем она чувствовала себя в отделении еще больше своей, все более нужной когда-то таким далеким от нее милиционерам. Это было здорово! Все чаще парни, вбегая в комнату, запросто кричали: "Хилька! Где ты? Выручай! Тащи вчерашнее дело и всю экспертизу!" Так же уверенно и спокойно чувствовала она себя только когда-то очень давно, когда у нее была такая милая, большая подруга, она даже помнила ее имя - Клава. И вот теперь, спустя столько лет, Клавино лицо всплывало из рек забвения, и сердце обжигало волной острой боли. Лицо это было живым и почти осязаемым, совсем не таким, как на выцветшем газетном фото, вставленным бабушкой в рамку с фотографиями родственников из Бердичева. Каждую субботу осмелевшая в перестройку бабушка ставила перед этой рамкой тонкие свечки в крошечных блюдцах и в их свете читала нараспев старинную антисоветскую литературу на идиш. Когда у Хили не было дежурства, она сидела с бабушкой по субботам и очень надеялась, что бабушкина вечерняя молитва дойдет и до девочки с пшеничной косой, принесет довольство и спасение в грядущую и все последующие недели, а главное, ободрит и утешит ее в горе. Со своей работы Хиля вынесла глубокое убеждение, что нет ни одной женщины, у которой бы не было горя. А если пока еще не было, так это только вопрос времени.