4
Передо мной джоттообразно проносились ангелы с разноцветными крыльями, в которых пел воздух, пел ветер, пели цикады.
Я смотрел на их небесные профили, размышляя о своих корнях. Наверно, мне было больно, и боль, доходя до корней волос, превращала плоть в чугун и свинец. Я стал чугунной болванкой, стал свинцовым петухом, клюнувшим самого себя в висок...
- Не надо, - сказал трепещущий ангел, - вспоминать о чугуне, свинце и очень тяжелых элементах таблицы Менделеева. Так ты никогда не оторвешься от почвы!
- А о чем мне вспоминать? - спросил я, но ангел уже тянул меня за собой в верхнюю бездну.
Горчичным листком оторвался я от ветки родимой и поплыл неизвестно куда. Теперь я был весел, теперь я был горд, теперь я уважал себя за то, что ни разу не пытался выброситься из окна своей оранжереи. И прочих способов самоубийства я не искал, так что по рекам сплавляли другую мыслящую древесину. А меня не сплавляли. И когда человеко-сплавщики все-таки стучались в мою дверь, я говорил им:
- О, настройте меня, как царь Давид настраивал свою арфу, и я спою вам.
И я пел им, например, о том, что пришла зима с ее мускулистой погодой. И я пел им о геноциде картофеля в кишлаках и аулах. И о том, что на престол взошел новый правитель Тошнотвор I, я им тоже пел.
А пьяные сплавщики, стоя за дверью, охотно подпевали мне яблочными голосами, а потом писали трезвые рапорты в канцелярию Тошнотвора. Потому что, как уже замечено, у всех пьяных, в известных нам странах, удивительно трезвый взгляд на вещи.
5
Я все территории на свете считаю оккупированными. Я твердо так считаю. Зато со мной никто не считается, постоянно выбивая почву у меня из-под ног. Так выбивают зубы и вышибают мозги прикладом автомата; так тебя гонят с собственного клочка бумаги. Клочка, политого твоим потом и твоими слезами.
Вот я купил у жизни сюжет, заложил фундамент, воздвиг стены, выложил крышу красной черепицей и только-только принялся вставлять витражи в рамы своего скомканного повествования, как мою территорию оккупировали озвереи, объявив меня подлым любителем красоты. И тут же, у меня на глазах, вырвали с корнем все розы и георгины.
Мои розы!.. Мои георгины!..
"Пусть земля горит под вашими ногами, проклятые оккупанты!" - хотелось сказать или даже закричать мне, но я этого не сделал. И Герострата, который поджег рейхстаг, не одобрил. Мне достаточно знания, что Бог Сам Огонь. Мне достаточно знания, что зло не вечно. Пусть оккупируют территории, пусть разбивают вдребезги витражи, главное, что Божие Царство оккупировать нельзя.
- Вася, - спросил меня Господь Иисус Христос, - получил ли ты Мое сообщение?
- Получил, Господи! - воскликнул я. - Сияющая Твоя записка упала мне на грудь, когда я стоял на пропускном пункте...
- И ты перестал плакать и жалеть о потерянном времени?
- Перестал, Господи.
- Вот и правильно, Вася. Никогда не жалей о времени, потому что оно всегда последнее. Это говорю тебе Я, Господь твой...
Когда-то у меня было знание, что бабочек гладить нельзя. Когда-то я знал, что бабочка умирает, когда остается без пыльцы. Но сейчас я гладил упавшую с неба бабочку, как свой собственный листок бумаги, скомканный оккупантами, а она сияла мне в ответ, даже и не думая умирать. И на ее лазурных крыльях все отчетливее и определеннее проступали очертания тайной территории Небесного Царства.
TOCCATA, OP. 11
Со временем, когда ситуация из дальневосточной превратилась в ближневосточную, я решил открыть второй фронт. "Это как второе дыхание", подумал я. Нет, я еще не был бездыханным трупом, я еще давал отпор тошнотворцам и их неограниченному контингенту, меня еще вдохновляли блеск и нищета партизанок и партизан, но второе дыхание уже со свистом и клекотом рвалось наружу. Особенно сильно оно рвалось при виде лояльных богдыханов, ведущих свой род от Каина.
- Знай наших, - сказал Каин, убивая Авеля, и я открыл второй фронт.
Конечно, я был разбит наголову, уничтожен и осужден мировой общественностью.
- На что вам, собственно, жаловаться? Какие у вас проблемы? интересовалась общественность, с удовлетворением наблюдая, как мне заливают в глотку свинец, отрывают уши и выкалывают глаза.
А я и не думал жаловаться, а даже с выколотыми глазами следил за мировой общественностью, представляющей из себя мужчину бальзаковского возраста, воняющего не переставая.
Вот так я дописался до "Человеческой комедии", а прочее уже значения не имело. Не имело уже значения, потому что ситуация из ближневосточной снова превратилась в дальневосточную, и театр военных действий пришлось закрыть на ремонт.
PIANO CONCERTO № 2 IN G MINOR, OP. 16
Когда птица всплеснула крылами, было уже поздно что-либо отменять. И что я мог отменить в своей жизни, кроме птицы? Я мог только заговорить зубы действительности. Да так заговорить, чтобы она раз и навсегда заткнулась и убралась восвояси, унося и свои висячие зады Семирамиды, и глазки, широко распахнутые для адюльтера, и голос, выносить который я не в силах. Но чего я боюсь? Я ведь боюсь только того, что голос ее у меня все равно где-нибудь под мышкой останется. Действительности, допустим, нет, а дурной голос визжит себе из-под правой мышки, требуя немедленно оплатить все счета на много лет вперед, а после этого съехать с квартиры на ближайшее кладбище. На то самое кладбище, где уже в который раз мертвецы объявляют забастовку в связи с тем, что новых покойников хоронят вдали от них, за кладбищенской оградой, не давая им между собой приятно общаться.
Меня, значит, тоже на кладбище не отправят, потому что я, во-первых, не хочу лежать в мешке из-под мусора, а во-вторых, вообще не хочу разлагаться. Пусть разлагается тот, кто согласен на это, а я, как несогласный, чаю воскресения из мертвых и жизни будущего века. С этими чаяниями, как вы понимаете, людоедскую веру действительности исповедовать не станешь. Той действительности, которую зовут Закидай Закидоновна. Что в таких случаях говорится? В таких случаях говорится, что покойник был прекрасным человеком. А что прекрасного в Закидай Закидоновне? Ведь она так часто доходит до исступления, что постоянно бьется головой о стены. От этих побитий у нее уже лоб медным стал, а ей все мало. У нее, можно сказать, мозоль на лбу, а она все колотится. И до того она поднаторела в этом занятии, что все ее извилины уже извиваются в висячих задах Семирамиды, а в собственной голове ни одной. И ничего не изменится, даже если она когда-нибудь решится подняться с четверенек и взять в свои лохматые лапы какое-нибудь орудие производства.