Вокруг меня стоял гул голосов, а также резкая вонь лондонской толпы, какая бывает жарким летом.
Люди оживленно переговаривались:
– Говорят, Энн Аскью пытали на дыбе, пока не порвались сухожилия на руках и ногах…
– По правилам никого нельзя пытать после вынесения приговора…
– И Джона Лэсселса тоже сожгут. Это он в свое время донес королю о флирте Екатерины Говард…[5]
– Я слыхал, Екатерина Парр тоже попала в беду. Ох, как бы в скором времени наш король не завел себе седьмую жену…
– А их отпустят, если они отрекутся от своей веры и раскаются?..
– Поздно…
Рядом с навесом возникло какое-то движение, и все головы повернулись к группе людей в шелковых камзолах и шапках. У многих из них на шее были золотые цепи. Они вышли из здания у ворот в сопровождении солдат и медленно поднялись на помост. Потом перед ними выстроились солдаты, и пришедшие сели длинным рядом, поправляя свои шапки и цепи и глядя на толпу оценивающим суровым взглядом. Многих из них я узнал: там были лондонский мэр Боуз в красных одеждах и герцог Норфолк, постаревший и похудевший за шесть лет, что прошли с тех пор, как мы с ним виделись в последний раз, – его надменное суровое лицо выражало высокомерие. Рядом с герцогом сидел священнослужитель в белой шелковой сутане и черном стихаре поверх нее. Его я не знал, но догадался, что этот коренастый смуглый человек лет шестидесяти, с напоминающим клюв носом и большими темными глазами, которые то и дело обегали толпу, должно быть, и есть епископ Гардинер. Он наклонился и что-то тихо сказал герцогу Норфолку, а тот в ответ кивнул и сардонически улыбнулся. Многие говорили, что эти двое, будь их воля, вернули бы Англию в лоно Рима.
Рядом с ними сидели еще три знатные особы, возвысившиеся на службе Томасу Кромвелю, но после его падения переметнувшиеся в Консервативную партию Тайного совета: есть такие двуличные беспринципные люди, которые вечно сгибаются и крутятся подобно флюгерам под дуновениями переменчивого ветра. Одним из них был Уильям Пейджет, личный секретарь короля, пославший письмо Роуленду. У него было широкое и плоское, как кирпич, лицо над кустистой темно-русой бородой, а его тонкие губы резко изогнулись и скривились вбок, образовав узкую прорезь. Говорили, что Пейджет близок к Генриху как никто другой, и этому хитроумному царедворцу дали прозвище Мастер Интриг.
Рядом с Пейджетом сидел лорд-канцлер Томас Ризли, которому подчинялось все юридическое сословие, высокий и худой, с торчащей рыжеватой бородкой, а чуть дальше – сэр Ричард Рич, все еще старший тайный советник, несмотря на то что два года назад против него были выдвинуты серьезные обвинения в казнокрадстве. В последние пятнадцать лет этот человек делал для короля самую грязную работу; про Рича рассказывали всякие ужасы, и я точно знал, что на его совести есть убийства. Это был мой старый враг, довольно опасный. Пока меня спасало от его происков только то, что я до сих пор еще оставался под защитой королевы. Однако теперь я с тяжелым чувством гадал, чего эта защита стоит в нынешние неспокойные времена. Я взглянул на Рича. Несмотря на жару, на нем был зеленый камзол с меховым воротником, и, к своему удивлению, я прочел на его изящном аристократическом лице тревогу. А также заметил, что его длинные волосы под расшитой драгоценностями шапкой совершенно поседели. Поигрывая золотой цепью, сэр Ричард оглядел толпу и вдруг поймал мой взгляд. Его лицо вспыхнуло, а губы сжались. Какое-то мгновение он смотрел на меня, но потом Ризли наклонился что-то сказать ему, и он отвел глаза. Меня пробрала дрожь, и моя тревога передалась Бытию, который стал перебирать копытами, – пришлось ласково похлопать коня, чтобы успокоить его.
Какой-то солдат осторожно пронес мимо меня корзину:
– Дорогу, дорогу! Это порох!
Услышав это, я обрадовался. По крайней мере, хоть какое-то проявление милосердия. Обвиненных в ереси предписывалось сжигать заживо, но в некоторых случаях власть имущие разрешали привязывать к шее приговоренного к казни мешочек с порохом: тот взрывался, когда до него добиралось пламя, и мгновенно убивал несчастного.
– Не надо пороха, пусть горят до конца! – запротестовал кто-то в толпе.
– Да, – согласился другой зевака. – Огненный поцелуй, такой легкий и мучительный…
Раздалось жуткое хихиканье.
Я посмотрел на второго всадника, тоже юриста в шелковом одеянии и темной шапке, который, пробравшись сквозь толпу, остановился рядом со мной. Он был на несколько лет моложе меня, с короткой темной бородкой и красивым, хотя и несколько угрюмым лицом, с которого честно и прямо смотрели проницательные голубые глаза.
– Добрый день, сержант Шардлейк, – поприветствовал меня коллега.
– Здравствуйте, брат Коулсвин, – отозвался я.
Филипп Коулсвин был барристером из Грейс-Инн и моим оппонентом в злополучном деле о завещании миссис Коттерстоук, матери миссис Слэннинг. Он представлял интересы брата моей клиентки, который был таким же вздорным и неприятным, как и его сестра. И тем не менее, хотя нам, как их доверенным лицам, приходилось скрещивать мечи, я находил самого Коулсвина вежливым и честным человеком: Филипп явно был не из тех адвокатов, которые, если посулить им хорошие деньги, с энтузиазмом берутся за любые, самые грязные дела. Я догадывался, что собственный клиент так же раздражает его, как и меня миссис Слэннинг, а кроме того, слышал, что сам он – закоренелый протестант. В общем-то, мне было все равно, каких взглядов он придерживается, но в те дни религиозные убеждения каждого были очень важны.
– Вы представляете здесь Линкольнс-Инн? – спросил Коулсвин.
– Да. А вас, наверное, избрали от Грейс-Инн?
– Угадали. Я очень не хотел идти.
– Как и я.
– До чего же все это жестоко. – Филипп прямо взглянул на меня.
– Согласен. Жестоко и ужасно.
– Скоро они объявят противозаконным почитание Бога, – с легкой дрожью в голосе проговорил мой коллега.
Я ответил уклончивой фразой, но сардоническим тоном:
– Наш долг почитать Бога так, как предписывает король.
– Да уж, и сегодня нам преподадут наглядный урок, – тихо произнес Коулсвин, после чего покачал головой и добавил: – Прошу прощения, брат, я должен выбирать слова.
– Да уж, нынче осторожность не повредит.
Солдат уже поставил корзину с порохом в угол площадки, перешагнул через ограждение и теперь стоял с другими солдатами лицом к толпе совсем рядом с нами. Потом я увидел, как Томас Ризли наклонился и поманил его пальцем. Солдат побежал на помост под навесом, и я заметил, как Ризли сделал жест в сторону корзины с порохом. Молодой человек что-то ответил и вернулся на свое место, а Томас откинулся назад, как будто бы удовлетворенный.
– Что случилось? – спросил у солдата его товарищ.
– Милорд поинтересовался, сколько там пороху, – услышал я ответ. – Боялся, что когда он взорвется, то горящие хворостины полетят на помост. Я объяснил, что мешочки будут привязаны к шее, на достаточной высоте над хворостом.
Его приятель рассмеялся:
– Представляешь, в какой восторг пришли бы протестанты, если бы Гардинер и половина Тайного совета тоже сгорели? Джон Бойл мог бы написать про это пьесу.
Я ощутил на себе чей-то взгляд. Чуть слева от меня, между двумя молодыми джентльменами в ярких дорогих камзолах и украшенных жемчугом шапках, стоял юрист в черном одеянии. Он был совсем молодой, лет двадцати пяти, невысокий и худенький, с узким умным лицом, глазами навыкате и реденькой бородкой. Незнакомец пристально смотрел на меня, а поймав мой взгляд, отвел глаза.
Я повернулся к Коулсвину:
– Вы знаете этого парня, что стоит с двумя молодыми попугаями?
Филипп покачал головой:
– Пожалуй, видел его пару раз в судах, но лично незнаком. А почему вы спрашиваете?
– Да так, не важно.
По толпе пробежала очередная волна возбуждения, когда со стороны Литтл-Бритн-стрит появилась процессия. Новая партия солдат окружала троих мужчин в длинных белых рубахах: одного молодого и двоих средних лет. У всех были застывшие лица с дикими, испуганными глазами. А за ними двое солдат несли стул с привлекательной светловолосой молодой женщиной лет двадцати пяти. Стул покачивался, и она вцепилась в его края, а лицо ее дергалось от боли. Это и была Энн Аскью, которая бросила в Линкольншире мужа и отправилась в Лондон проповедовать. Эта женщина утверждала, что Святое причастие – не более чем кусок хлеба, который заплесневеет, как и любой другой, если оставить его в коробке.