И дочери не откроешь все, что сотворено в прошлом, что коверкает настоящее и отзовется в будущем. В глазах Сусанны она Матерь, существо без грехов и ошибок, словно гончарный круг, на котором вылеплен ладный кувшин. И сколь бы мир ни пытался показать дочери ее настоящую, Нюта отвергала истину, бесхитростная и верная в своем упорстве.
Еловчан, кумушек, разносивших сплетни о ведьме и прелюбодейке, Нюта объявляла обманщиками. Их слова – чашей, где вместо молока – болотная вода. Аксинья соглашалась и множила разрыв между событиями прошлого и тем, что знала дочь о матери и самой себе.
Полчаса уже Аксинья терла стол, счищала белесые разводы муки в миску. Спохватилась, хмыкнула, бросила тряпку. Меньше раздумий – больше толка. Черныш перебил круговерть мыслей – пронзительно лаял, захлебывался, звал хозяйку.
Голуба, гости из Еловой, звери и лесная нечисть обычно не вводили его в неистовство. Аксинья потянулась за душегреей. Если пес пустобрешет, не получит лакомый кусок пирога.
Тяжелые шаги.
Дверь привычно скрипнула.
Аксинья отдернула руку от телогреи, обратила взгляд на гостя.
Пришел, окаянный, забытый.
Пришел, чтобы вывернуть наизнанку ее жизнь.
2. Обрубок
Рыжий петух с наполовину выдранным хвостом суетливо бегал по двору. В его возмущенном голосе Нюта расслышала: «Кому? Кому?» Мать назвала бы ее сказочницей и заняла делом: прополкой, мытьем посуды или бесконечной трепкой льна.
Петух наконец нашел своего обидчика – тощего грязного щенка, спрятавшегося в конуре – и налетел на него, колотя клювом по морде, костлявой спине.
– Разыгрались тут! – Таисия, крупная, улыбчивая, пнула петуха, тот возмущенно заорал, отбежал от хозяйки подальше, под защиту сарая. Таисия взялась за щенка, схватила его за шкирку и подняла над землей. Виновник ныл, прикидываясь олухом. – Нютка, что одна здесь торчишь? Сейчас Гошку позову.
Женщина взяла Нюту за руку. Ее ладонь оказалась влажной, отвратно-липкой, но девчушка стерпела.
– Зайчонок, за стол! – зычный голос Таисии разнесся по двору.
Откуда-то сверху донеслось:
– Мамошка, – забавная рожица Гошки высунулась из окна на самом верху сенника.
– Опять туда забрался! Отец запретил лазить, забыл? Слезай, зайчик, да побыстрее.
Гошка Зайчонок ловко спрыгнул на забор, Таисия подхватила его, словно малое дитя, на руки. Он растянул изувеченные губы, и Таисия расплылась в ответной улыбке. Большие серые, опушенные длинными ресницами глаза вводили баб и девок в состояние беззаветного восторга, и озорник всегда добивался своего.
Хозяйка усадила детей за стол. Гошка разломил немытыми руками краюху хлеба, полез в миску со сметаной, вымазался ей до самых бровей. Нюта наблюдала за ним и сдерживала смех, как всегда, дивясь чуднóму порядку. Ни молитвы перед едой, ни чистоты, ни серьезного отношения к пище.
Дочка подняла крик, и Таисия засуетилась вокруг люльки. Гошка кинул в Нюту обглоданную куриную кость. Нюта подняла ее и засунула ему за шиворот. Завязалась потасовка. Гаврюшка глядел на старших и возмущенно сопел: его, мелкого, в игру не брали.
Антон, Таисин муж, зашел в избу, и его тяжелый взгляд не обещал ничего хорошего.
– Брысь отсюда, – кивнул он детям, и Нютка с Гошкой выскочили во двор, прихватив недоеденные ломти хлеба. – Таська, опять непотребство устроила!
Гаврюшка потащился вслед за старшими, на ходу поднял куриную кость, стряхнул былинку и засунул в рот.
– Тошенька, я дочку успокаиваю.
– Она, как и ты, не замолкает – пустобрехая порода.
Нюта и Гошка играли на крыльце, изображая лису и зайца. Лиса-Нюта пришла в гости к Зайцу-Гошке, и тот принимал ее, как добрый хозяин: усадил за стол – на верхнюю ступеньку, потчевал яствами – сморщенными ягодами рябины и листьями. Гаврюшку прогнали подальше, чтобы не мешал, он ковырял в грязи длинной палкой.
– Гаврюша подрастет чуток – и подмогой тебе станет, – Таисия уговаривала мужа, и дети вытянули шеи, прислушивались. – Твой отросток.
– Ты считаешь меня дураком лопоухим? Мой отросток! Рот твой лживый, сама ты…
– Тоша, не кричи. Я хочу, чтобы мы жили хорошо.
– А я хочу, чтобы ступенька в подполе подломилась, – он выскочил на крыльцо, сбил с ног младшего брата и побежал, не разбирая дороги – за деревню, туда, где можно кричать так, чтобы устыдились своего тихого голоса утки и дикие гуси.
Гошка понял что-то в запутанных словах ссоры, крикнул «Айда к реке», спрыгнул с крыльца, да поскользнулся и приложился головой о деревянный настил.
На затылке багровой ягодой вспухла шишка. Мальчишка не канючил и силился улыбнуться Нюте, морщясь от боли. Гаврюшка заревел, точно ударился он, а не дядька.
– Тетка Таисия, Гошка голову зашиб! – Нютка зашла в избу. – Он случайно упал… не виноват совсем.
– А? – Женщина сидела у люльки, качала уснувшую дочь, а лицо ее застыло, словно лягушка, вмерзшая в лед.
Нютка остановилась. Ей показалось, что она подсмотрела что-то лишнее.
– Тетка Таисия, Гошка упал!
– Веди его в избу. – Женщина встала тяжело, будто разговор с мужем украл ее веселье, потушил смех, как холодная вода огонь.
Гошка лежал на лавке с мокрой тряпицей на голове. Боль ушла, и он показывал Нюте язык, дразнил по своему обыкновению. А девчушка не смотрела на баловника: качала зыбку, напевала «баю-бай», пережевывала хлеб и засовывала младенцу в рот, лишь он начинал хныкать.
В избе Федотовых ругались, мирились, кричали, плакали. Скука не гостила в этом доме никогда.
* * *
Он зашел в избу без всяких слов. Без приветствия. Без объяснения.
Зашел, согнув шею, низкий потолок упирался в макушку. Стащил дурацкий колпак с меховым навершием. Сел на лавку, вытянул длинные ноги, потянулся, точно сытый кот.
Не мигая уставился на Аксинью.
Минуты текли, а молчание висело над ними, словно коршун над испуганными воробушками. Нет, воробушек здесь был один – Аксинья. Она сжала трясущиеся руки, закусила губу. Ничего спрашивать не будет.
Он втянул воздух слишком громко, нагло, так что Аксинья услышала и разъярилась еще больше.
– Пироги готовы. Гость голоден. – Облизал ярко-красные губы и пошевелил до блеска начищенными носками сапог. – Что не накрываешь, хозяйка?
– Зачем пришел? – Аксинья выплюнула ему в лицо вопрос.
– С голодным мужиком разговаривать – как медведя-шатуна дразнить. Ты накорми сначала, а потом трынди.
Аксинья вытащила пироги из печи: румяные, пышные, они источали сладостный аромат свежего хлеба. Слишком хороши для такого гостя.
– Шатун! Ловко ты себя назвал. Угощайтесь, гость дорогой. – Она поставила глиняную миску с пирогами, грохнув по столу так, что старая посудина дала трещину.
– Кваса налей, добрая хозяйка. Помню, он хорош у тебя.
Невозмутимый гость вальяжно развалился у стола: жевал пироги, причмокивая, словно теленок, запивал пенистым квасом. Насытился, лениво перекрестился. Правой рукой, скрытой длинным рукавом, ловко вытер усы и бритый подбородок. Рукав задрался, обнажив культю. Аксинья невольно задержала на ней злой взгляд, но не выдержала, отвела глаза.
– Привык, – заметил ее любопытство. – За столько-то лет привык – будто народился на свет такой, увечный.
– Ты на вопрос мой не ответил.
– Из-за нее пришел, – гость кивнул на правую руку.
– Из-за нее? – Она высоко подняла бровь, попыталась улыбнуться. Получилось.
Строганов отламывал куски от пышного пирога, отправлял себе в рот, запивал квасом, точно пришел отведать угощение. На Аксиньины вопросы он обращал внимания не больше, чем на надоедливую муху или паука, что свил паутину в углу избы.
– Жаль мне, что ты увечье получил. Что я с твоей рукой сделать могу?
Она понимала, что говорит сплошную нелепицу. И лучше было промолчать. Но слова сами лились из нее сорочьей трескотней.
– Обрубок зажил, а рука… Она не вырастет вновь. Я, хоть люди иное разносят, не колдунья.