Обратим внимание еще на один повествовательный прием. А. А. Ахматовой казались излишними даже не персонажи, а упоминания о них. Она цитирует фрагмент из «пестрого фараона», который мечет перед влюбленным Онегиным его воображение.
То видит он врагов забвенных,
Клеветников и трусов злых,
И рой изменниц молодых,
И круг товарищей презренных…
Исследовательница замечает: «Разве это не пушкинские воспоминания? Никаких презренных товарищей у пустынного Онегина мы не знаем. Каверин? Автор романа? В никаком кругу этот нелюдим[65] как будто не вращался»[66]. Ахматова приводит параллели из пушкинского «Воспоминания» (1828) и элегии «Погасло дневное светило» (1820), заключая: «Пушкину для Онегина ничего не жалко — он даже отдает ему собственных «изменниц молодых»» (с. 188).
Что касается главного, удостоверения близости поэта и героя, надо, безусловно, согласиться (ведь они показаны приятелями). Кое-что необходимо уточнить. Парадоксально, что и у самого Пушкина «младые изменницы» появились в поэзии не тогда, когда были предметом общения и воспевания, а задним числом, после расставания с ними: в пору общения они просто именовались иначе — «прелестницы». Но точно так же и с Онегиным: задним числом — «рой изменниц молодых», в пору общения — «кокетки записные», «причудницы большого света». Так что поэт отдает герою не своих «изменниц молодых», а свой поэтический прием разного именования (разной оценки) того, что на глазах, и того, что извлечено из памяти. Подарок не менее ценный!
И не только о частностях тут речь: Пушкин «дарит» герою серьезные мировоззренческие принципы. Поэт по крайней мере уважительно относится ко всем этапам жизни, поскольку ни один не обделен своими духовными ценностями: «Зевес, балуя смертных чад, / Всем возрастам дает игрушки…» («Стансы Толстому»). Их и надобно ценить; следование возрастной норме — поведение достойное:
Всё чередой идет определенной,
Всему пора, всему свой миг;
Смешон и ветреный старик,
Смешон и юноша степенный…
К Каверину
Выделена юность как пора, наделенная радостями жизни наиболее щедро, к тому же всеми разом, да все еще и в новинку.
Но поэта интересуют и всяческие отклонения от нормы. В Лицее, когда многие впечатления доступны ему еще только умозрительно, приходит на выручку литературный опыт. В стихах лицеиста встречаем миф об Анакреоне, когда великий сладострастник и в старости не желает расставаться с привычками юности: «Он у времени скупого / Крадет несколько минут» («Гроб Анакреона»). Многого нельзя — но хоть что-нибудь! «Старец пляшет в хороводе…» Если разобраться, это «кража» внутреннего характера: перераспределение собственных возрастных обыкновений.
Эта ситуация психологически более понятна, когда человек держится за прежние привычки, от которых возраст повелевает отвыкать. Но Пушкину ведом и поступательный ход, когда человек упреждающим образом отказывается от насущных радостей, предпочитая ценности еще предстоящего этапа. Таков адресат «Стансов Толстому»: «Философ ранний, ты бежишь / Пиров и наслаждений жизни…» Вот наставление ему:
До капли наслажденье пей,
Живи беспечен, равнодушен!
Мгновенью жизни будь послушен,
Будь молод в юности твоей!
Но бывают ситуации еще сложнее, когда декларируется одно, а сердце слушается не деклараций, а своего произвола. Такое приключилось с Пушкиным перед выпуском из Лицея, с осени 1816 по весну 1817 года. В основе — обыкновенное взросление, Пушкин на пороге восемнадцатилетия, подросток становится юношей. Но этот природой установленный переход, который чаще протекает в спокойных эволюционных формах, в импульсивном Пушкине принял взрывоопасный характер. Можно ли сказать открытым текстом: мне очень хочется иметь подругу, но при казарменном образе жизни ее просто нет? Над тобой только посмеются. Но юноша уже умеет мыслить поэтически, ему помогает воображение. Да есть у меня подруга! Только мы в разлуке. Неважно, по какой причине; мало ли их бывает в жизни? А разлука — чувство тягостное…
Нужно подчеркнуть: внешне жизнь Пушкина не переменилась; даже чуткий Пущин никаких перемен в поведении друга не замечает. Но заканчивается по общему лицейскому ритуалу день, Пушкин уединяется в своем 14-м нумере — и текут элегии.
Тоже характерная деталь: Пушкин уже активно печатается в журналах, но очень редкие стихи из элегического цикла были опубликованы при жизни поэта: он выговаривается для самого себя!
Только один раз поэт осенью обозначил срок разлуки — «до сладостной весны». Но чем дальше, тем отчетливее разлука воспринимается бессрочной. В лицейских стихах уже проигрывался вариант — клин вышибается клином: не получается одна любовь, можно попробовать другую. Но так могли поступать персонажи стихов поэта, себя он проверяет единственной любовью.
Движение поэтической мысли в элегиях можно уподобить колебанию большого маятника, ход которого отсчитывает не просто бытовое время, но время жизни. Движется маятник, теряя скорость, к верхней точке — и кажется, силы иссякают; еще чуть-чуть — и маятник сломается, пресечется жизнь. В песне поэта начинают звучать жалобы.
Счастлив, кто в страсти сам себе
Без ужаса признаться смеет…
Элегия
Страшно слышать такие слова из уст влюбленного, который сам не может воспринимать свою страсть «без ужаса». А как не ужасаться, если «цвет жизни сохнет от мучений!» Источник ужаса не внешний (недосягаемость объекта любви), а внутренний, поскольку неутоленная страсть воспринимается разрушительной. И тогда возникает надежда уже не на счастье — хотя бы на то, чтобы «в сердце злых страстей умолкнул глас мятежный». Надежда несбыточна, и в резерве остается только упование на смерть-избавление.
Но маятник начинает обратное движение, набирается скорость — и сквозь жалобы прорывается ликование:
Мне дорого любви моей мученье —
Пускай умру, но пусть умру любя!
Желание
Потому и пришла ассоциация с маятником, что в элегическом цикле колебания между восторгами и отчаянием ритмичны и повторяются многократно. Но восторги призрачны, а отчаяние реально. Наблюдения над прожитой жизнью, размышления над ее перспективами безотрадны.
Происходит нечто неожиданное и страшное. В сознании молодого человека исчезает средняя (зрелая и самая значительная!) часть жизни, начальная с конечной соединяется напрямую!
Ты мне велишь пылать душою:
Отдай же мне минувши дни,
И мой рассвет соедини
С моей вечернею зарею!
Стансы (Из Вольтера)
А вот восклицание в послании «Князю А. М. Горчакову» (1817): «Твоя заря — заря весны прекрасной; / Моя ж, мой друг, — осенняя заря».
Интимные стихи Пушкина позволяют лучше понять Онегина. Если его (через сходство с Пленником) Пушкин назвал человеком с преждевременной старостью души, то становится хотя бы слегка намеченным изображение такого героя: такое состояние придумал себе сам поэт!
Накапливаясь, отчаяние разряжается в послании «Князю А. М. Горчакову» серией предельно заостренных вопросов:
Ужель моя пройдет пустынно младость?
Иль мне чужда счастливая любовь?
Ужель умру, не ведая, что радость?
Зачем же жизнь дана мне от богов?