Иногда случались серьезные романы, и я наблюдал, как зародился и развивался один такой роман – между Брокки, которому только исполнилось девятнадцать, и Джулией Опиц, тогда семнадцатилетней. Джулия показалась мне приятной девушкой, миленькой, с аккуратной фигуркой, хорошо смотревшейся в купальном костюме; она тихо смеялась и умела исторгать поток светской болтовни со вкраплением всевозможных штампов и модных словечек. Поскольку Брокки был ею так околдован, я всмотрелся в нее сам и заключил, что это девушка с инстинктом самосохранения, которая лет через пять превратится в молодую женщину с головой на плечах, владеющую собой. Брокки был без ума от нее, но я видел, что она сохраняет хладнокровие, хотя ей льстило внимание Брокки, беседы с ним и ошарашенное обожание, которое порой светилось у него в глазах.
Конечно, такое случается. В компании наших ровесников, с которыми мы почти ежедневно виделись в Солтертоне – в яхт-клубе или где-нибудь еще, – развивались три или четыре таких романа, но мне кажется, что даже участники самого серьезного из них осознавали где-то в глубине души: эта любовь не навсегда и ею надо наслаждаться, пока она не упорхнула. То был не цинизм, но качество, которое трудно определить, – к нему больше всего подходит устаревшее выражение «житейская сметка». Житейская сметка Брокки явно была в упадке.
Оглядываясь на те дни, я склонен винить мать Брокки, хотя она, так же как и ее сын, действовала под влиянием сил, которых не понимала и не контролировала. Родри, слишком многословно оправдываясь, упаковал дорожные сундуки и уехал в Уэльс, в свой тамошний загородный дом, на десять недель. Мальвина уверяла его, что понимает необходимость этой поездки, – даже настаивала, чтобы он поехал, – но в глубине души сердилась на мужа и чувствовала, что он ее предал. Поэтому, когда ее обожаемый сын начал приводить в гости девушку, в которую явно был влюблен, разъяренный материнский инстинкт объявил войну этой девице; Мальвина и ее верный лейтенант Минни сражались не на жизнь, а на смерть.
Разумеется, не открыто. Но если Брокки уходил на вечер, его бомбардировали вздохами разных калибров; если Джулия приходила в «Сент-Хелен», ее встречали натянутыми улыбками и холодными взглядами; если Брокки поздно возвращался домой, матери становилось «худо», а если Брокки спрашивал, можно ли привести Джулию на ужин перед походом в кино, следовала небольшая пауза и лишь потом согласие. Мальвина не говорила и не делала ничего явно, но отчетливо давала понять, что Джулия для нее – тяжкое бремя, но она мать и, конечно, будет нести это бремя, если сын настаивает.
Тетя Минни не владела подобным искусством. Она попросту спрашивала Джулию, умеет ли та пришивать пуговицы, или думала вслух – не мерзнет ли Джулия в своих чересчур легких летних платьицах. И еще Минни умела сверлить взглядом. Она при этом улыбалась, но глаза ее были как буравчики. А иногда, если Джулия употребляла в разговоре жаргонные словечки или вела себя с неподобающим оживлением (в понятиях тети Минни), та едва заметно отворачивалась и восклицала себе под нос: «О боже!»
Брокки все это замечал. Точнее, чтобы такого не замечать, нужна носорожья шкура, а он был тонкокож, как подобает влюбленному. Все это толкнуло его искать в Джулии то, чего он не находил в сокрушительной женственности матери, а его неприязнь к Минни, которая умудрилась устроить себе приступ прямо за столом в присутствии Джулии, стала положительно ядовитой.
Теперь я понимаю, до чего это древняя драма, но тогда она оказалась для меня в новинку, и мне было неловко – мне казалось, что мой друг ведет себя как осел.
Моим прибежищем был Чарли. Я выбивался из сил, наставляя его в отвратительных для него науках. Осенью мои усилия увенчались наградой – Чарли кое-как сдал все нужное. И еще случилось чудо – из Колборна пришло письмо, извещение, что Чарли вышел лучшим по истории во всей школе. Теперь ему было чем помахать перед носом приемной комиссии.
В середине августа мне пришлось вернуться в Караул Сиу. Мои родители проявили просто ангельское терпение, и я знал, что они хотят побыть со мной хоть немного, прежде чем я уеду в Торонто учиться в университете. На прощание Чарли подарил мне свой экземпляр «Religio Medici»[24] сэра Томаса Брауна.
– Обязательно прочитай ее, – сказал он. – И обязательно перечитывай. Это прямо по твоей линии, и ты станешь таким врачом, каким был старик Браун. Чего я хотел бы для тебя… Я буду молиться, чтобы это было послано тебе как знак Божьего благословения – чтобы ты, как Браун, мог «назвать себя почетным именем христианина». Пожалуйста, постарайся.
В волнующий час разлуки – что я мог на это ответить?
– Чарли, я постараюсь. Честно.
Тогда я говорил искренне. В юности мы часто говорим искренне, но с годами наша позиция очень сильно меняется.
Итак, я уехал. Я вернулся в Караул Сиу и на протяжении последующих шести лет видел Брокки нечасто, а Чарли вообще не видел, ибо пылкую юность формует и охлаждает пресс обстоятельств.
II
Я собирался сделать всего лишь несколько кратких записей, отделяя то, что можно рассказать Эсме, от всего, что я знаю о Чарли и о происшествии в храме Святого Айдана, но, похоже, заметки плавно перешли в полноценные мемуары. Продолжать ли? Да, я буду продолжать – хотя бы некоторое время, ведь Эсме обещает возобновить атаку, как только разберется с какой-то другой работой, более срочной.
Почему я говорю «атаку»? Эсме не нападает на меня. Она весьма деликатна – насколько это возможно для журналиста. Вероятно, я чувствую в глубине души, что она нападает на кого-то. На Чарли, разумеется, но с какой стати мне защищать Чарли? Из верности другу, с которым я когда-то был близок, но потом жизнь развела нас?
Я часто имею дело с пациентами, почти болезненно скрытными: они обороняют то, что не нуждается в обороне, держат в секрете что-нибудь совершенно неважное и будто наслаждаются, отвечая «нет». Может, я тоже таким становлюсь? Что такое есть в Эсме, из-за чего я моментально принимаю защитную стойку? Ее несомненная привлекательность? Тот факт, что теперь она замужем за моим крестным сыном, Коннором Гилмартином, и, как это ни глупо, мне кажется, что она вторглась в семью Гилмартин, в которой я занимаю одно отчетливое место и другое – призрачное? Может, у меня начинается запор, как у моих пациентов, страдающих излишним педантизмом? Кажется, да. Следует ли мне воспользоваться советом, который я сам даю в таких случаях, и не прибегать к слабительным, а вместо этого заглянуть к себе в душу в поисках причины, по которой организм не желает расставаться с отработанным материалом? Именно это я советую пациентам. Врачу, исцелися сам.
Я пишу в медицинском журнале – красивой книге в кожаном переплете. Я купил ее давно, когда только занялся частной практикой и собирался заполнить журнал записями о своей работе. Глупец! Я скоро узнал, что современный врач должен держать картотеку (тогда) и компьютер (сейчас), если справляется сам, или секретаршу, которая разбирается в современных технологиях. Моя секретарша и по совместительству медсестра, миссис Кристофферсон, не желает иметь дело с записями от руки. Поэтому в моем красивом журнале всего две или три старые записи, а все остальные страницы девственно-чисты. Но они не пропадут. Я стану сам себе пациентом. «Врачу…» и так далее. Пей лекарство, которое сам прописываешь.
1
Пять лет, проведенные в Колборне, почти превратили меня в городского жителя, по крайней мере внешне; утонченного, по крайней мере в моем собственном представлении. Но Караул Сиу по-прежнему был моим раем, моей родиной – духовной и телесной. Путешествуя из Солтертона домой в конце этого лета, которое открыло мне глаза и заставило повзрослеть, я, вероятно, думал о Карауле Сиу немножко свысока – ведь он больше ничему не мог меня научить. Я чувствовал себя взрослым.