Спустя некоторое время, позавтракав гречневой кашей с молоком, они снова сидели плечом к плечу на бревнышке возле костра. Вероятно, Надежде самой хотелось выговорить все наболевшее, чтобы простить себя. А перед кем еще можно так откровенно раскрыть душу, как не перед посторонним человеком? И, вздохнув, она продолжила свою исповедь.
«Прибежав от Мишки домой, я села в сенях на табуретку и разревелась. Наревевшись вдоволь, прошла в горницу, положила буханку в хлебницу. Мама была в ателье, и это спасло меня от ее расспросов. Я достала из ящика в письменном столе папку с материалами по женскому вопросу, развязала тесемки, раскрыла брошюрку со статьей Коллонтай. Перечитала ее рассуждения о бескрылом Эросе, который калечит душу.
Да, с Мишкой при его зацикленности на физической стороне отношений мой Эрос взлететь никак не мог: потрепыхался немного и ткнулся в грязь. Мишка тут ни при чем, он такой, какой есть. Я сама виновата во всем, могла бы залепить ему оплеуху, вырваться, убежать. Вероятно, где-то в глубинах подсознания моя плоть хотела изведать эту близость с мужчиной. Вот и изведала. А душа теперь рыдает по сломанным крыльям.
Я промокнула платочком остатки слез на щеках. Как жить дальше? Как теперь будут складываться отношения с Женечкой Будылиным – он такой чистый, безгрешный… А я? Как буду смотреть в его глаза? Если не сказать ему обо всем, между нами появится трещина. Мои глаза будут лгать – в них не будет чистоты. Но рассказать, не значит ли оттолкнуть от себя, ниточка нашей зарождающейся любви такая тонкая.
Я мучительно долго думала, как найти выход, и наконец определилась: коль ниточка тонкая, надо ее укрепить, а потом и открывать свою тайну.
Мысль захватила меня. Я положила папку в стол, подошла к зеркалу, оглядела себя. Вид, конечно, неважнецкий. Отошла в сторону, взяла с маминой полочки косметический карандаш и гребень для волос. Снова подошла к зеркалу, слегка насурьмила брови, поиграла с волосами, вплела в косу ленточку. Оглядела себя со всех сторон, надела мамины туфельки и пошла к Будылиным.
Двери в дом были приоткрыты. Я для приличия постучалась в створку. Из глубины донесся голос Женечки:
– Заходите, кто там есть!
Я зашла. Увидев меня, он засуетился, стал извиняться за беспорядок. Я сказала, что не могу разобраться с натуральными логарифмами и пришла к нему за помощью.
Потом, сдвинув стулья, мы долго сидели за письменным столом. Я делала вид, что целиком сосредоточена на его объяснениях, и прижималась „ненароком“ грудью к его боку. Женечку кидало в жар, он путался в определениях и формулах. Наконец я обрадовано воскликнула, что все поняла, встала в полный рост. Он тоже поднялся со стула. Я как бы в порыве благодарности бросилась ему на шею, повисла на ней, обхватив двумя руками, плотно прижалась всем телом и поцеловала в щеку.
А потом… Потом мы смотрели друг другу в глаза и так долго целовались, что заболели губы. Вечером пришел с работы его отец. Мы расстались, договорившись встретиться через пару часов у входа в сквер. Женечка пришел на свидание в новых ботинках, с букетом ландышей. Мы гуляли по аллеям, снова целовались, он читал посвященные мне стихи, нежные, искренние.
На третий день нашего бурно расцветшего романа я отдалась ему на сеновале в старой риге. Все было ужасно романтично и сказочно прекрасно, но Женечку сильно удручило то, что он у меня не первый и я отдалась ему, уже не будучи девственницей. Я рассказала про Мишку, он стал упрекать меня, почему я не дала этому пошляку и задаваке достойного отпора. Я плакала, умоляла меня простить, но не умолила. Наш роман закончился.
Я чувствовала себя одинокой, никому ненужной, всеми презираемой и, вернувшись домой, решила разом покончить с этой жизнью. Воображение сладостно рисовало, как Женечка раскаивается в своей жестокости и, задыхаясь от слез, падает на крышку моего гроба. Осуществлению планов помешал приход мамы. Она без слов поняла, что со мной происходит, обняла меня. Я разревелась у нее на груди, рассказала о разрыве с Женечкой. Она слушала, гладила меня по голове, что-то говорила, утешала…
До конца мая оставалось два дня. Я не хотела встречаться с Мишкой, поэтому решила сама отнести злополучную папку в горком комсомола.
В дверях горкома столкнулась с первым секретарем и сунула ему папку в руки. Он повертел ее в руках, прочитал на корочке надпись „Женский вопрос“ и удивленно спросил:
– Что это?
К дверям подошла какая-то женщина в брючном костюме и с погасшей папироской в уголке рта.
Я посторонилась, пропуская ее, и ответила секретарю:
– Это ваша папка. Мне ее Мишка Шаронов передал для изучения и сказал, что до летних каникул надо вернуть в горком.
– Идея Константиновна, – окликнул секретарь уже поднимавшуюся по лестнице женщину, – вернитесь к нам на минутку.
Женщина обернулась, вынула изо рта папироску:
– Что еще?
Секретарь поднял вверх папку.
– С вашего отдела?
Женщина спустилась с лестницы, взяла папку, посмотрела на меня:
– Как, девочка, это оказалось у тебя?
– Мишка Шаронов дал.
Она окинула меня быстрым взглядом с головы до ног и скомандовала:
– Иди за мной. Будем разбираться.
Я послушно поднялась за ней по лестнице. Мы зашли в маленькую комнатку с низким потолком и маленьким окошком, открывавшим вид на глухую стену соседнего дома. По стенам комнаты напротив друг друга висели в массивных рамках портреты Крупской и Сталина. Под портретом Крупской, чуть ниже, без рамок на гвоздиках были прикреплены портреты Александры Коллонтай, Розы Люксембург и Клары Цеткин. Почти все место в комнате занимал стол, застеленный прожженной в нескольких местах красной скатертью, заваленной сверху бумагами, книгами, папками. Вокруг стола стояли четыре деревянных стула, выкрашенных темно-зеленой краской, изрядно протертой на сиденьях и спинках.
– Присаживайся, – предложила мне Идея Константиновна, указав рукой на один из стульев.
Я присела на краешек. Она положила папку на стол, изучающе посмотрела на меня:
– Тебе сколько лет?
– В октябре шестнадцать будет.
– Комсомолка?
– Да.
– А звать как?
Я ответила.
Она села за стол напротив меня, пододвинула к себе лежавшее на бумагах чайное блюдечко, достала папироску, закурила, развязала на папке тесемки, просмотрела содержимое. Пару минут сидела в задумчивости, пуская кольца дыма в потолок и стряхивая пепел в блюдечко, потом перевела взор на меня:
– Ну вот что, Наденька, если в столь нежном возрасте ты все это прочитала, то расскажи-ка мне, в чем суть „женского вопроса“.
Я стала пересказывать статью Коллонтай.
Она перебивала, дополняла и под конец, увлекшись, уже говорила одна.
С ее слов, выходило, что „женский вопрос“ – это не о женщинах вообще, а о полном пересмотре отношений между полами, вопрос будущего страны, вопрос построения коммунизма. Без ликвидации буржуазного института семьи коммунизм построить невозможно. Она обильно цитировала Ленина, Маркса, Энгельса, Бебеля, и все выходило так, что нам надо срочно создавать коммуны, в которых все будет общим, мужчины и женщины станут свободно сходиться вместе на час или на год и так же свободно расходиться, находить себе других сердечных друзей, а рождающиеся от таких свободных отношений дети будут расти и развиваться отдельно от биологических родителей под руководством и опекой специалистов.
– „Коммунистическое общество – значит, все общее: земля, фабрики, общий труд“, – процитировала она Ленина, и пояснила: – Согласно ленинским заветам, к 1940 году13 мы должны построить коммунизм, превратить страну в единую трудовую коммуну. Вот в чем суть „женского вопроса“! Поняла?
– Надо подумать, – ответила я и опустила глаза.
Идея Константиновна достала вторую папироску, закурила. Не вынимая ее изо рта, переложила языком в уголок губ, оценивающе оглядела меня и спросила: