Затем он включил поворотник, готовясь уйти на съезд. «У нас куча времени. Я тебе покажу».
По большей части я знал об отце лишь то, что видел: он был высоким и худым; кожа обветрена; волосы цвета ржавчины – как и у меня. Глаза у нас троих были голубые. Его левое колено плохо сгибалось, особенно зимой и во время дождя. Он никогда не жаловался на боль, но определить, что колено его беспокоит, было достаточно легко. Он курил «Пелл-Мелл», пил кофе с молоком и, прежде чем прочесть газету, разгадывал кроссворд. Он любил дома, как мальчишки любят собак. Когда мне было восемь, я как-то спросил его за ужином, за кого он будет голосовать – за Эйзенхауэра или Стивенсона. Эйзенхауэр переизбирался на второй срок, все мальчишки в школе были за него. Отец звякнул кончиком ножа по тарелке и сказал, чтобы я больше никогда не задавал подобных вопросов – ни ему, ни кому бы то ни было. «С мальчишками рассуждайте, за кого бы вы проголосовали, потому что мальчишки не могут голосовать, – сказал он. – Но задавать подобный вопрос взрослому – значит нарушать его право на конфиденциальность». Теперь мне кажется, что отца просто напугала сама мысль, что я вообще допускаю возможность, будто он способен проголосовать за Стивенсона, но тогда я этого не понимал. Но я точно знал, что к горячей плите прикасаешься лишь однажды. Вот о чем мы обычно говорили в моем детстве: бейсбол – он болел за «Филлис»; деревья – он знал их все по именам, хотя и честил меня, если я спрашивал об одном и том же дереве по нескольку раз; птицы – см. предыдущий пункт (на заднем дворе он держал кормушки и опознавал каждого из своих питомцев); здания – будь то их структурная устойчивость, детали архитектуры, стоимость, налог на недвижимость – ну и так далее; отец любил поговорить о зданиях. Перечислять все то, о чем мне спрашивать было нельзя, лучше и не начинать, но я выделю одно: я не спрашивал его о женщинах. Ни о женщинах в целом, ни о том, чем с ними можно заняться, ни уж тем более о конкретных женщинах: моей сестре, нашей матери, Андреа.
Почему в тот день все сложилось иначе, я не могу сказать, хотя, уверен, это каким-то образом связано с их утренней перепалкой. Возможно, тот факт, что он возвращается в Нью-Йорк, откуда они с мамой были родом, и впервые в жизни навестит Мэйв в колледже, поднял в нем волну ностальгии. Или, возможно, все было именно так, как он сказал: у нас было время в запасе.
– Все это выглядело иначе, – сказал он, пока мы улица за улицей колесили по Бруклину. Но Бруклин не сильно отличался от жилых районов Филадельфии – тех, где мы собирали ренту по субботам. Просто в Бруклине всего было больше – ощущение густоты, расползавшейся во всех направлениях. Он замедлил ход до черепашьей скорости, показывая: – Многоквартирки видишь? В моем детстве здесь стояли деревянные дома. Теперь все снесли, или они сгорели. Весь квартал целиком. А вот и кофейня, – он указал на «Чашку и блюдце Боба». Люди, что сидели у окна, доедали свой весьма поздний завтрак, кто-то читал газету, кто-то смотрел в окно. – Они сами жарили хворост. Нигде вкуснее не ел. После воскресной мессы здесь всегда была очередь на весь квартал. Обувной магазин видишь? «Ремонт на совесть». Он всегда здесь был, – он снова указал на окно магазина, едва ли не шире входной двери. – Я учился вместе с сыном владельца. Уверен, если мы сейчас зайдем, он по-прежнему будет там – прибивать подошвы к ботинкам. Такая вот нехитрая жизнь.
– Надо полагать, – сказал я. Прозвучало по-идиотски, но я не знал, как на все это реагировать.
На углу он свернул, потом снова свернул на светофоре, и мы выехали на Четырнадцатую авеню.
– Ну вот, – сказал он, показывая на третий этаж дома, выглядевшего в точности как все остальные вокруг. – Здесь я и жил, а твоя мама жила в соседнем квартале, – он показал большим пальцем себе через плечо.
– Где?
– Прямо за нами.
Я встал коленями на сиденье и посмотрел в заднее окно; сердце у меня билось в районе горла. Мама.
– Я хочу посмотреть, – сказал я.
– Ее дом ничем не отличается от других.
– Но время же есть. – Был Страстной четверг, и те, кто ходил к мессе, либо уже ушли, либо пойдут после работы. Встретить можно было разве что женщин, прочесывающих магазины. Мы стояли во втором ряду, но прямо перед тем, как мой отец собрался сказать «нет», ближайшая к нам машина отъехала от тротуара, будто приглашая занять ее место.
– Ну что на это возразишь? – сказал отец и припарковался.
Когда мы выехали из Пенсильвании, небо затянуло тучами, но дождя не было, так что мы прошли один квартал назад – отец слегка прихрамывал из-за перемены погоды.
– Ну вот. На первом этаже.
Дом и правда ничем не отличался от остальных, но при мысли о том, что здесь жила мама, я почувствовал, будто высадился на Луне – настолько это было невероятно. На окнах висели решетки, я поднял руку, прикоснулся к одной из них.
– Оберег от долбоящеров, – сказал отец. – Так твой дед говорил. Это он повесил решетки.
Я посмотрел на него: «Мой дед?»
– Отец твоей матери. Он был пожарным. Ночи он часто проводил на станции, вот и поставил решетки на окна. Хотя не уверен, что в этом был смысл: тогда здесь было спокойно.
Я обвил пальцы вокруг одного из прутьев.
– А сейчас он здесь живет?
– Кто?
– Дедушка. – До сих пор я ни разу не произносил этого слова.
– О господи, нет. – Отец покачал головой. – Дедушка Джек давным-давно умер. Что-то не так было с легкими. Не знаю что. Дыма наглотался.
– А бабушка? – еще одно поразительное слово.
На его лице застыло выражение «я на это не подписывался». Он всего-то лишь хотел приехать в Бруклин, показать мне знакомые места, дом, где он вырос.
– Пневмония; вскоре после Джека.
Я спросил, были ли другие родственники.
– Ты не знаешь?
Я покачал головой. Он мягко отнял мою руку от решетки и повел обратно к машине.
– Бадди и Том умерли от гриппа, Лоретта умерла при родах. Дорин переехала в Канаду – с парнем, за которого вышла; был еще Джеймс, мы с ним дружили, – он погиб на войне. Твоя мать была последним ребенком и всех пережила, кроме разве что Дорин. Она до сих пор в Канаде, наверное.
Я заглянул внутрь себя, чтобы найти там нечто, в наличии чего не был уверен, – часть меня, похожую на мою сестру.
– Почему она уехала?
– Она вышла замуж, муж захотел переехать, – сказал он, не поняв вопроса. – Он то ли был канадцем, то ли ему работу там предложили. Уже не помню точно.
Я остановился. Я даже не потрудился покачать головой, а просто попробовал снова. Это был главный вопрос моей жизни, и я до сих пор ни разу его не задавал:
– Почему мама уехала?
Отец вздохнул, засунул руки поглубже в карманы и посмотрел наверх, будто изучая положение облаков, после чего сказал, что она была сумасшедшей. Это был одновременно развернутый и короткий ответ.
– В каком смысле?
– В том смысле, что могла, например, снять пальто и отдать его бродяге, который, вообще говоря, ее об этом не просил. В том смысле, что могла снять пальто с тебя – и его тоже отдать.
– Но мы вроде как должны так поступать, – мы так не делали, но разве не в этом была цель?
Отец покачал головой:
– Нет. Мы – не должны. Послушай, не пытайся докопаться до сути всей этой истории. Каждый несет свой крест – считай, что это твой. Ее больше нет. Пора привыкнуть к этой мысли.
Когда мы сели в машину, разговор был окончен, и до Манхэттена мы ехали как двое незнакомцев. Приехали в Барнард и забрали Мэйв точно по графику. Он сидела на скамейке напротив общежития в своем теплом красном пальто, а ее волосы, заплетенные в толстую косу, лежали на плече. Сэнди всегда говорила Мэйв, что с заплетенными волосами ей лучше, но дома она никогда их не заплетала.
Меня распирало от желания поговорить с ней наедине, но ничего нельзя было поделать. Будь моя воля, мы бы быстренько спровадили отца домой, но у нас был план пообедать втроем. Мэйв предложила пойти в итальянский ресторан недалеко от кампуса, и мы отправились туда; мне подали целую миску спагетти с мясным соусом – Джослин никогда бы на обед такого не подала. Отец расспрашивал Мэйв о занятиях, и она, купаясь в редких лучах его внимания, рассказывала ему все. Она изучала высшую математику и экономику, а также историю Европы и японскую романистику. Последнее заставило отца неодобрительно покачать головой, но встревать он не стал. Возможно, он был рад ее видеть, а может быть, радовался тому, что не стоит на бруклинском тротуаре, отвечая на мои вопросы, но это был единственный раз, когда все его внимание безраздельно принадлежало дочери. У Мэйв шел второй семестр, а он понятия не имел о том, какие у нее занятия, мне же было известно все: «Мелкий снег»[2] стал для нее наградой за чтение «Повести о Гэндзи»[3]; экономику они изучали по учебнику, написанному их профессором; высшая математика, похоже, легче, чем алгебра. Я набивал рот макаронами, чтобы только не предложить сменить тему.