В тот обыкновенный учебный день мы все вышли на перемену и стояли во дворе. Было прохладно, даже холодно. Прошел осенний зябкий дождь, но пробивалось солнышко и поблескивало, подпрыгивало в большой луже. Мы блаженствовали, хотя и поеживались. Разговор не успел начаться, так как Сашок, а этого ирода звали так – не Александр, не Саша, а Сашок; он сам так скорректировал свое имя, поправив всех учителей, пытавшихся называть его поласковей, – Сашок вылетел с крыльца и обрушился в лужу, облив нас всех с головы до ног грязной водой. Он загребал ногой воду и окатывал каждого, и гоготал, получая какое-то эстетическое наслаждение. Оставшиеся два урока мы все сидели мокрые почти насквозь. Дома я срочно налил горячей воды и сидел в ванне, отогреваясь. Но все равно заболел. А Сашок исчез. Он ушел отдыхать, сменить мокрую одежду. Он получил порцию удовольствия, а все остальное было ему до лампочки.
Удивительное дело, но мы все, дружно возненавидев его, стали так же дружно бояться и опасаться этого хилого монстра. Он, как всякий хищник, остро чувствовал наш индивидуальный страх и цинично сквозь зубы приказывал: «Ты, гонорея, подошел!» И тот, к кому он обращался, безропотно ковылял на экзекуцию. Почему он называл нас всех «гонорея», я до сего дня не знаю. Может быть, с его точки зрения, это звучало наиболее оскорбительно, хотя при его недоразвитости что он мог знать об этой болезни, да и мы, кстати, тоже не знали. А может быть, это слово звучало еще свирепее его матерщины? Черт его разберет.
Сашок держал нас в своем жилистом кулаке. Все разборки с нами происходили в школьном туалете. Он издевался над нами изощренно, словно вместо домашних заданий сидел и выдумывал что-то совершенно садистское и унижающее психику того, кого в этот день он избрал своей жертвой. Он приказывал принести из дома кружку Юре Мощенко и утром, осведомившись, не забыл ли тот ее, после уроков приглашал всех ребят в туалет, где, полюбовавшись Юриной кружкой, велел попить «живой воды» – и, зачерпнув из унитаза, подавал бедному, бледному Мощенко. Я начинал блевать первым.
Не могу понять, почему мы не объединились, не сплотились против этого мерзкого проявления садизма и издевательства и не отдубасили негодяя, поставив на место, а лелеяли внутри себя собственный страх, каждый день с легким ужасом собираясь в школу. И подлые мысли, думаю, были в голове каждого. «Если меня сегодня не тронет, то что для другого изобретет?» Мы ведь все в большей или меньшей степени садисты, получающие тихое, затаенное удовольствие от истязания или унижения себе подобного. Собрата. Главное, лишь бы не тебя.
Может быть, и жесткая параллель, но… Я видел много фотографий из концлагерей. Очереди раздетых людей, многие женщины с детьми на руках, – и все покорно стоят друг за другом в газовую камеру. А между тем охранников – всего несколько солдат. Почему не рвануть вместе, единым телом, не удавить этих солдат, не отобрать оружие, не стереть, не затоптать всей своей единой плотью? Ну и пусть, что перестреляют… Это достойней тупого животного стояния. Я так думал. Я думаю так до сих пор. Героизм в мыслях, интеллектуальный героизм – это, конечно, далеко не одно и то же, что поступок. Надо сделать, совершить. А думал ли ты перед этим, рассуждал – никого не волнует. Главным тут является результат. Менделееву таблица тоже приснилась. Может быть, он и не думал о классификации, но она есть! И это гениальный факт. Весь мир ищет, но мало кто находит. Для меня главный тот, кто нашел, даже если никогда не искал.
Так вот, Сашок. Все учителя прощали, оправдывали и жалели этого урода. Видимо, перед злом пасуют и сдаются все! Сколько история знает примеров, когда подобные серые, ничтожные негодяи, используя непротивление, чувство жалости, попытки оправдания, натворили бед и мировых трагедий. И что?
Впрочем, Сашок не стал зачинщиком общечеловеческой трагедии.
Однажды он шел по мосту через Обь. Мост был железнодорожный, автомобильный и пешеходный; мне он казался бесконечным. Сашок шел с карьера, где купались, дрались, курили, пили уже взрослые пацаны и мужики. Он там кого-то «отметил», как тогда говорили, причем велосипедной цепью, которую носил вместо ремня. Его догнали несколько человек, повалили, взяли за руки за ноги, подняли и с силой ударили об асфальт моста. Внутренности отлетели. Отлетел и Сашок. Душа его не отлетела. Я уверен, ее у него не было.
* * *
Мой дед по материнской линии вообще не ругался. Вот ведь! Никогда, никто за его долгую жизнь не слыхал от него ни слова брани. Какая уж там матерщина!
Он вообще был молчун. Женившись на маме, отец мой совершенно в него влюбился. Таскался за ним буквально всюду. На рыбалку, чинить сети, что-то ремонтировать, ехать на телеге в соседнее село за чем-то в тот момент необходимым, париться в бане, да просто молча сидеть на завалинке и смотреть, как дед дымит самосадом и стряхивает пепел себе в ладонь, а потом сует пригоршню пепла в карман своих портов и там растирает. Зачем он так делал, понять было невозможно. Он в молодости проживал в большом городе, чуть ли не в Екатеринбурге, и был управляющим в хорошем магазине, с приличным жалованием. Но каким-то непостижимым образом «пропил» этот магазин со своими дружками и бежал из-под ареста в Сибирь. Как-то обосновался в тогдашнем Новониколаевске, стал работать по прежней стезе, в торговле, но снова прокутил или проиграл хозяйские деньги, и бежал уже на задворки империи, в деревню Мыльниково, где жила в девках будущая моя бабушка.
Дед был красивый. Тонконосый, голубоглазый, худой, подтянутый; белокурые волосы, ослепительная улыбка.
Наверное, она влюбилась. Ну или он ей очень понравился. Нравы тогдашнего крестьянского быта уж точно не предполагали никаких сантиментов и неведомой простому народу лирики, чувств. Поэтому, когда юная в ту пору будущая моя бабушка заявилась домой под утро, после танцев и ночных гуляний, ее мать, выйдя на крыльцо, сказала как отрезала: «Где ночь шлялась, туда и возвращайся. А тута тебе места больше нету!»
Женились они через неделю. Надо было строить свой очаг, а времени на раскачку не было вовсе. Так и прожили вместе больше шестидесяти лет. Нарожали двенадцать ребятишек, пятерых схоронили. Жили тихо, в мире, по принципу тогдашней Руси «стерпится – слюбится».
Так вот, тихий и красивый, седой как лунь, мой дед имел в арсенале одно слово, но самое страшное, – это знали все, и очень боялись того слова. Доведенный до белого каления ребятней, беготней, криком, шумом, гамом… да, не дай Бог, еще что-нибудь разбивалось в этой свистопляске, дед поднимался, бросая все свои дела, и громко и четко произносил: «Эх, по луне!» И тут же все смолкало.
Что это было такое – «Эх, по луне!» – великая тайна, как, впрочем, и вся дедова последующая жизнь. «Молчание – золото» – он в этом смысле был буквально золотой. Ну а молодость… Она на то и молодость, чтобы учиться жить, ошибаться, делать выводы. Чужим умом не проживешь. Недаром Гете говорил: «Кто не был глуп, тот не был молод». Но дед про Гете не знал. Точно.
* * *
Время. Какая удивительная субстанция!
В какие-то моменты оно кажется вполне одушевленным, когда в сотрудничестве с памятью вызывает совершенно реалистические картинки из прошлого, превращая тебя одновременно и в живого свидетеля, и в соучастника. То вдруг ввергает тебя в предчувствие будущего, настолько реалистичное, что становится не по себе. То останавливается, и ты практически ощущаешь Время и себя как нечто единое и целое. И на какой-то момент можешь почувствовать себя его хозяином и даже распорядиться им, великим Временем, по своему усмотрению.
Оно бывает порою доверительно к нам, к нашей судьбе, словно говорит или намекает на то, как правильно расставить акценты и приоритеты, выбрать тот или иной путь, совершить именно это действие, сделать только этот шаг. Но мы чаще всего не замечаем его подсказок, его намеков, или принимаем эти откровения за что-то странное и даже дикое, пытаясь собственным псевдовеличием, горделивостью сбросить знаки помощи и, вопреки здравому смыслу, совершить собственный выбор, сделать личный шаг или поступок, который редко бывает удачным и единственно верным.