Но он не мог этого понимать и знать, так как вокруг и повсеместно было одобрение и восхваление любой инициативы продолжателя дела великого Ленина. И звезды Героя вешались на лацкан хрущевского пиджака за всякое безумное и разорительное для государства предприятие. Дурак, дурак! Законченный классический дурак, коими так богата Россия. Их в арсенале советского периода больше, чем надо. Что Брежнев, главный охотник СССР, обаятельный баловень и бездельник. Что Горбачев, ай кью которого не выше, чем у его каракулевого пирожка, любимого головного убора генсека. А катастрофа правления конченого во всех отношениях Ельцина? Служившего коммунистическим идеалам и, едва учуял высокую власть, в минуту предавшего все эти идеи. Страна под их мудрым водительством погружалась в беспросветное и беззаконное болото развала, разорения и бесправия. ОПГ – Россия. И все так же, как и весь двадцатый век, с одобрения, с согласия и при прямом участии Великого Русского Народа.
Теперь это стало очевидно и ясно, да только за все эти годы выродился народ, превратившись в население. Страна превратилась в территорию, а Госаппарат – в крепко сплоченную структуру, контролирующую все, от границ до личных мыслишек и разговоров российского быдла. «В стране слепых и царь кривой». Наша пословица.
* * *
Двор, как котел, всегда бурлил. Каждый день возникали новые темы, новые рассказы из подсмотренной жизни, которые по великому секрету, в чем надо было обязательно поклясться, доверившись близкому кругу (который тут же, презрев тайну, плевал на клятвы), доводились до ушей круга более низкоорганизованного.
Андрюша из соседнего дома, каким-то образом прижившийся в нашем дворе, из которого исчезал только на ночь, был оголтелым подглядывателем и доносчиком. Он изобретательно подглядывал за совокуплением кого бы то ни было, от собственных родителей до каких-то алкашей в парковой беседке или дальних зарослях за прудом. Он, как ищейка, отыскивал эти занятые своим природным делом парочки и, внимательно отсидев весь процесс, пересказывал самым подробным образом, иногда с частичной демонстрацией избранным и давшим клятву, – раскаляясь, краснея, сбиваясь с дыхания, словно в этот момент половой акт совершал лично он.
Парни постарше снисходительно посвящали нас в тайные подвиги собственных ночных утех. Доходили иные в этом вранье до того, что и представить невозможно. Но чего только не наплетешь в эйфории сочинительства, да еще когда аудитория, доверчиво разинув рты, глотает не то что слово, а каждую вожделенную букву!
Валера-счетовод, красивый, высокий, смугловатый сын своей матери-вдовы (отец утонул осенью вместе с дырявой лодкой и всем уловом). Она была бухгалтером. «Булгалтерша», как называла ее бабушка. Откуда и кличка Валеркина – Счетовод. Так вот, его хобби было – скабрезная лирика, которую он знал в изобилии, черпая знания черт знает из каких источников. Стишки, поэмы, басни фривольного, чаще просто похабного содержания, завораживали и, что странно, навсегда врезались в память. Школьную программу, которую задавали на дом для заучивания наизусть, бывало, зубришь, корпишь над каждой строчкой – и хоть бы хрен по деревне и два по селу. А эти вирши вкладывались в сознание без каких бы то ни было усилий. И в этом какая-то серьезная тайна. «Отец Онуфрий, обходя окрестности Онежского озера, обнаружил оголению Ольгу. Отдайся, Ольга! Озолочу! Ольга отдалась отцу Онуфрию. Он оделил Ольгу огромным огурцом». И так далее. И все слова этой ошеломительной саги начинаются только на букву «О». Кто-то был весьма изобретательным и неленивым.
Сколько было пошлых переделок русской классики, или кропания похабщины «под нее». Была и действительно добротная, хоть и нецензурная лирика того же Баркова. Но авторства никто не знал, да это никого и не интересовало. Главным оставалось содержание. И чем скабрезней, тем значительней и весомей воспринималось произведение.
Несмотря на все это мы, в массе своей, были очень застенчивы и целомудренны.
* * *
Первая моя осознанная любовь обрушилась на меня в первом классе. Начало новой жизни оказалось новым и в чувствах. Ирочка Васильева… Она чем-то напоминала кукольную Мальвину. Большие глаза, теперь не помню какого цвета, носик-пуговка, пухлые губы. Банты, вплетенные в ее косы, белый ученический отутюженный фартук… Она, как и все мы, переобувалась в школе. Туфельки были под цвет бантов: то синие, то розовые. Я не сводил с нее глаз, ничего не слышал из того, что говорила наша учительница начальных классов, совсем пожилая, с лицом как печеное яблоко, но удивительно живая, шустрая. Ирочка так красиво тянула ручку, слегка растопырив свои розовые пальчики! Нас классом повели на просмотр фильма, который я, разумеется, не помню, так как нас с Ирочкой, совершенно случайно, посадили рядом. Она положила на подлокотники кресла ручки, и весь сеанс я решался, можно ли дотронуться до них? И что подумает она, и что будет? Сеанс закончился. Я не притронулся.
Моя жизнь потихоньку превратилась в страдания. Я думал об Ирочке постоянно, представлял ее рядом, пока не засыпал с улыбкой счастья на лице. Мне хотелось быть совершенным и в ее, и в собственных глазах. Я отглаживал с вечера школьную форму, начищал до сияния ботиночки, даже ранец протирал до блеска ваткой, слегка смоченной в растительном масле. Мы стали ближе друг к другу, я уже совершенно спокойно провожал ее до дома, нес ее портфель (ранец она не носила). Утром выбегал из дома пораньше, чтобы снова вместе идти в школу и смотреть на ее красные от мороза щечки, веселые сверкающие глаза.
Кончилась моя любовь трагично и мгновенно. Мы шли из школы, и вдруг возле ее дома появился шустрый мальчик, может быть, класса на два старше нас. Значит, он учился где-то в четвертом или пятом. Он весело подбежал к Ирочке и, не обратив на меня никакого внимания, словно я был легкое морозное облачко, что-то ей стал шепотом говорить. Она смотрела на него, вся искрясь, затем они прыснули от смеха, и, о ужас, чмокнув ее в щеку, этот негодяй поскакал дальше по своим делам. Я стоял оцепенев. Портфель как-то сам собой выпал из рук и плюхнулся в замерзшую лужу. Я отколол каблуком довольно увесистую плоскую льдышку, взял этот осколок искрящегося зимнего зеркала и со всего маха влепил в розовое личико Ирочки.
На следующий день в классе ее не было. Мне было приказано прийти в школу с родителями. Мы шли с мамой, быстро и молча. Ей надо было успеть на работу. В огромном подслеповатом коридоре (директор школы экономила электричество), на длинном деревянном диване-скамье сидела молодая девушка. Рядом сидела наша классная руководительница. Мы подошли, и дальше я ничего не помню. Я словно оглох, онемел, лишился возможности шевелиться. Я смотрел. Эта девушка была мамой Ирки Васильевой. Я был поражен молнией, которую выпустил Амур. Я влюбился! Эта молодая женщина была тем, что может убить, сразу и наповал, сейчас и навсегда.
Я долго-долго мечтал увидеть ее – вот так, как тогда, рядом с собой, столь близко, когда слышно дыхание, когда видна каждая ресничка, ощутим легкий манящий запах божественного тела. Я прибегал уже в темноте во двор их дома и вглядывался в окна, в щемящем желании увидеть ее. Я ждал в каком-то легком изнеможении, что вот сейчас из двери подъезда выйдет она – та, которая может одним только прикосновением остановить навсегда мое маленькое, но любящее сердце…
* * *
Я не полюбил Москву сразу же по приезде, ощутив какое-то смятение и одиночество. Из знакомых в этом гигантском городе мне встретились только памятники Ленину, все же остальное ко мне было совершенно безучастно. Моя периферийная жизнь была выдвижным ящиком нашего комода, где все лежало на своем месте, покоилось тихо, слегка попахивая нафталином. Кстати, почему-то первым местом, которое посетил я в стране Москва, было Новодевичье кладбище. Туда пускали запросто в часы, отданные для посещения. Что удивительно, народу почти не было. Царившая тишина, монументальность надгробий и скульптур поражали. На нашем кладбище ничего подобного не было и быть не могло. Оказалось, что тут знакомых мне много больше, – и я с ними здоровался, как здоровались мои родители, посещая на Радоницу усопшую родню. «Здравствуйте, Антон Палыч», – произносил я у строгой и красивой могилы Чехова. Оказавшись у сиявшей огромной головы Хрущева, я, почему-то не поздоровавшись, произнес, глядя в его медные глаза: «Так тебе и надо»! Стерев ноги до колен, устав за целый день обхода священных захоронений, я от изнеможения присел на прохладную мраморную плиту и вдруг, сам себе или высшим силам, обязательно присутствующим на любом кладбище, внятно сказал: «Хочу быть похоронен здесь. Обязательно здесь». Глядя перед собой, я понял, что пришел на могилу Надежды Аллилуевой, как и было выгравировано на каменной скульптуре. Я попрощался с несчастной женой товарища Сталина и, уставший, но довольный, как тогда писали, двинулся в коммунальную квартиру, где мне сдала койку ее странная хозяйка.