Вот где мы жили. Мой муж работал в банке Guaranty Trust. Каждый день он выходил на работу в пятнадцать минут девятого – точно вовремя, – одетый с иголочки.
Рид тщательно следил за своей одеждой. Он покупал множество вещей: шелковые сорочки, неброские офисные сорочки, целые кипы белых накрахмаленных сорочек – в немыслимых количествах и безупречного качества. Еще, еще и еще! А шляпы! Они так хороши. Большую их часть я раздарила. Нескольким приятелям, которым эти шляпы нравились. Осталось пять или шесть штук – я передам их в Музей[6]. Все до единой тщательно скроенные, они сидели идеально. Красивейший фетр – совершенно ни в чем не уступающий атласу. Шляпный магазин Lock’s на улице Сент-Джеймс. Рай для мужчин, настоящий рай. Помню последнего человека, приподнявшего шляпу при встрече со мной. Это было так элегантно и прелестно. Я шла по Пятой авеню, когда Ронни Три[7] шагнул на тротуар. Он был в котелке. Если вы помните, у него жесткие волосы, густо растущие вокруг ушей. Вы представляете, как роскошно это смотрится. Со шляпой – великолепно. Тут требуется особая голова – с очень жесткими волосами. Он сделал это: приподнял шляпу – и его жест выглядел очаровательно. Красиво. Незабываемо.
Но потом все закончилось, не так ли? И те здоровые розовощекие английские лица – обветренные и улыбающиеся – тоже исчезли, согласитесь. Тот яркий цвет. Его им дарил сильный влажный ветер. Полагаю, современные парни не охотятся так много. Но в начале шестидесятых шляпы умерли в одночасье. Я помню, как однажды утром, очень рано, Рид зашел ко мне попрощаться и на нем не было шляпы.
– На тебе нет шляпы, – сказала я. Он всегда приходил для прощания полностью одетый.
Рид ответил:
– Я больше не ношу шляпы.
Вот и все.
Вернемся к Ганновер-Террас. Внутри было чудесно – но весьма обыденно, понимаете? Я хочу сказать, мы не создавали какой-то необычной атмосферы с помощью… освещения. Апельсиновые деревья у окна, свет с улицы… Очень английский свет.
Тем вечером я стояла у парадной двери и смотрела. Крыльцо тщательно ухоженное – это чисто английская особенность, ему придают особое значение. А вот дверь выкрашена в чудовищный цвет. Когда мы жили здесь, она была из выбеленной древесины – как следует зачищенной и отполированной. Все внутренние двери – оранжево-красные, но красная парадная дверь… В мое время через такую в дом не входили. Я стояла перед этой дверью. В боковое окно поглядеть тоже было не на что. Дом стал безликим. Однако на двери висел мой старый дверной молоток в виде трогательной маленькой руки. Он здесь с 1930 года, пережил бомбежку и всю эту кровавую историю. Дверной молоток! Нет, это нечто большее. Я купила его в Сен-Мало[8], будучи еще совсем молодой, – и мы чуть не опоздали на корабль, отправлявшийся туда, куда мы планировали попасть. Я сказала Риду:
– Какая ручка – она мне так нравится!
Мы постучали в дверь, к нам вышла женщина, и через двадцать минут – французы невероятно щедры, когда им предлагают деньги, – ушли с дверным молотком. Любопытный молоточек в викторианском стиле – не grand’ chose[9], но, боже мой, он безумно хорош!
Я повернулась, спустилась по ступеням, села в машину и сказала Дэвиду Бейли и Джеку Николсону:
– А теперь мы отправляемся на вечеринку!
Глава вторая
– Vreeland – через V, – поясняю я всякий раз, когда приходится называть свое имя по телефону. – V как victory! V как violent!
Помню, как одна телефонистка сказала мне во времена, когда я еще жила в Англии:
– Нет, мадам, V как violet[10].
Мне понравилось, как она меня осадила. Вернула меня туда, где было мое место.
– Да, – ответила я. – Вы уловили суть.
Мне нравился лиловый оттенок.
У моей сестры Александры лиловые глаза. Она на четыре с половиной года моложе меня, поэтому была еще малышкой, когда в 1914 году вся семья переехала из Парижа в Нью-Йорк. Помню, ее называли Самым Красивым Ребенком в Центральном парке. В те времена мир казался очень маленьким и полнился всевозможными мини-титулами наподобие этого. Она сидела в своей коляске – как вы понимаете, ужасно разодетая, – и люди останавливались просто посмотреть на нее. Заметив, что прохожие разглядывают ее, я подбегала к коляске, потому что очень гордилась сестрой.
– О, что за прелестное дитя! – восклицали они.
– Да, – неизменно отвечала я, – и у нее лиловые глаза…
Однажды между мной и моей матерью случилась отвратительная сцена. Она сказала мне:
– Плохо, что у тебя такая красивая сестра, а ты столь уродлива и безнадежно завидуешь ей. В этом, конечно, и кроется причина, почему ты не можешь ладить с ней.
Меня ее слова не задели так уж сильно. Я просто вышла из комнаты. Я никогда не трудилась объяснять, что люблю сестру, что горжусь ею больше всего на свете, что совершенно ее обожаю… Родители, как вам известно, могут быть невыносимыми.
Мы с матерью не испытывали друг к другу нежных чувств. Как и многие матери и дочери. Она была чрезвычайно привлекательной. Я скажу вам, кто мы для американцев: Хоффман и Кей из Балтимора. Фрэнсис Скотт Кей – мой двоюродный прадед. Мама – урожденная Эмили Кей Хоффман. Ее отца звали Джорджем Хоффманом. Я ничего не знаю о Балтиморе. Ничего не знаю о своих корнях. Но знаю одну историю: моя прабабушка и ее сестра судились из-за обеденного стола и так допекли судью – дело происходило в Балтиморе, – что он попросил плотника распилить стол надвое и сказал: «Женщины, отправляйтесь восвояси и держитесь отсюда подальше, каждая со своим куском!»
Мои родители познакомились в Париже. Семья матери, несмотря на американское происхождение, постоянно находилась в Париже. Моя девичья фамилия – Dalziel, которая произносится как Диэл. Однажды ее даже упомянул журнал Reader’s Digest как одну из трех наиболее труднопроизносимых фамилий в мире. Еще одна – Cholmondeley (произносится как Чамли). Третью не помню, но уверена, что она английская. Невероятно трудный язык. Dalziel восходит к 834 году и Кеннету Первому, королю Шотландии. На древнем гэльском слово означает «бросаю вызов». Это обо мне.
Мой отец, Фредерик Диэл, был англичанином абсолютно европейского склада. С Нью-Йорком он имел не больше общего, чем я – с Персией или Сибирью. Моя мать была жгучей брюнеткой. Как и я когда-то. Но, конечно, она-то слыла красавицей. Я нисколько на нее не походила. Она считалась одной из представительниц La Belle Epoque[11] в Париже, тут не может быть никаких сомнений.
Мне невероятно повезло – не считайте меня неблагодарной, – родители очень любили нас. Породистые, богемные, обожающие удовольствия привлекательные парижане, они жили в переходный период между эдвардианской эпохой и современным миром. Деньги, казалось, не имели для них никакого значения, и родители блестяще справлялись с тем, чтобы окружить нас – не ради нас самих, а потому что сами вели такую жизнь – удивительными людьми и событиями. В нашем доме бывали потрясающие личности. Ирен и Вернон Кастл[12]. Нижинский[13] приходил вместе с Дягилевым. Не скажу, что он произвел на меня впечатление, но я видела его – и получила о нем представление. Зато Дягилев был выразителен. С прядью седых волос среди черной гривы, он надевал шляпу совершенно изумительным образом. Я помню его весьма отчетливо. А молодой Нижинский напоминал домашнего грифона. Он обычно молчал. Но, разумеется, мы понимали, что видим самого выдающегося танцора в мире. Мы просто знали это – детей не обманешь.