Гонзик подставил распухшее лицо ветру. Он не играл в карты, молчал, на остроты не реагировал. Перед глазами проплыли башни кафедрального собора, но Гонзик даже не знал, что это знаменитый Авиньон. Потом замелькали замки, обросшие плющом. Но сочная зелень края, напоминающего огромный сад, была только изменчивым фоном для других образов, болезненно неотступных, преследующих. Старый дом с галереей и большой передней, мать с усталыми добрыми глазами, которым никогда не удавалось принять строгое выражение, маленькие затененные лампы в их наборном цехе, сохраняющем кисловатый запах свинца, и тут же — гнетущие видения Валки и Катка, Катка! Думы о ней все больше жгли его с каждым километром пути в неизвестность. Но вот исчезал лагерь, и снова возникало родное Горацко: низкая полоса сосновых перелесков, камни, вывороченные с полей и сложенные в низкие оградки на межах, высокие облака, отраженные в голубой глади прудов. Как бы подкрепила сейчас чешская песенка его тоскующую по родине душу!
Он, правда, теперь слышит чешские песни — их орут охрипшие пьяные глотки. Вот зазвучала даже словацкая разбойничья, хотя певцы несколько дней тому назад, возможно, дрались со словаками, — впрочем, они ее толком и не знают. Они поют не от тоски по родной земле, а от потребности погорланить. Чешская народная песня на самом краю Европы, в устах людей, которые едут убивать! У Гонзика мороз пробежал по коже. Он даже сам не разобрался, какие чувства им вдруг овладели. Ему захотелось кричать, заставить молчать эти пьяные глотки, они не имеют права петь! В этот момент Гонзик в первый раз отчетливо уяснил себе все чудовищное значение своего побега за границу. Он весь съежился под бременем этого сознания, бессильное отчаяние овладело им: нет, тысячу раз нет! Никогда он не будет принадлежать к этим вот орущим пьяным рожам, он чужой среди них. Ничего общего у него нет и не может быть с теми людьми, которые отреклись от своих имен, довольствуясь кличками «Хомбре» и «Билл».
И вот длинная колонна обтрепанных парней молча движется по ночному городу. Они уже не поют. Голод и жажда, жара и усталость длинного пути — все сосредоточилось теперь в ногах. А дорога все в гору, выше и выше — к мрачному темному силуэту крепости — форт Никола.
Вместо моря большой прямоугольник воды, перекрытый высоким пролетом какого-то мудреного моста. Дремлющие рыбацкие лодки с безжизненно повисшими парусами. В воде колеблются отражения огней противоположного берега.
— Старая пристань, — говорит кто-то из бывалых. — Новая дальше, севернее.
Но смыкающиеся от усталости глаза легионеров не оживляются от этого сообщения: сейчас бы пожрать, вылить в себя кружки три пива и свалиться на топчан.
Гонзик молча шагает в колонне. Стражники с автоматами в руках еще на вокзале плотно оцепили вновь прибывших. На конвоирах — белые пилотки, и мелькают они в темноте справа и слева, их здесь, как мух. Так что, если бы Гонзик и попытался шмыгнуть в какой-нибудь переулок, то был бы настигнут через десять шагов. Вблизи форта с обеих сторон возвышаются каменные валы. Дорога стала походить на дно каменного корыта. На ее конце стояли огромные ворота, в свете фонаря над ними виднелись надпись и зеленый шар с красным пламенем — герб Иностранного легиона. Пасть ворот разверзлась и проглотила всю колонну без остатка. У многих парней замерло сердце.
Еще одни ворота захлопнулись за ними, еще на один шаг ближе к тому страшному, которое кто-то из более осведомленных еще в поезде назвал: «Зеленый ад, Вьетнам».
Полночь, а духота не ослабевает. Низко над крепостью проносятся с ревом истребители, их красные и зеленые огоньки прорезают темноту, как падающие звезды, и пропадают где-то за темными зубцами крепости. После команды «вольно» колонна вновь прибывших быстро превратилась в толпу истомленных людей, нетерпеливо и тупо, без единого слова ожидающих еды и питья. Наконец их впустили в просторную столовую. Повеяло хорошо знакомым запахом похлебки, сигаретного дыма, помоев и мыльной пены. Каждому дали хлеба и миску похлебки. Буфет был давно закрыт, мечты о пиве не сбылись. Пришлось довольствоваться водой из-под крана, которую набирали прямо в суповые миски и пили вместе с кружочками остывшего жира, плававшего на поверхности. Спать, спать…
Они улеглись на сенники, сваленные на полу, но раньше, чем кто-нибудь успел уснуть, зазвучали проклятия, ругательства, которые постепенно слились в единый громкий ропот. Завязалась ожесточенная борьба против невидимой армии паразитов. Силы были явно неравными, и легионеры начали отступать: многие из них вытащили тюфяки на террасу, под темное звездное небо.
Гонзик на некоторое время прислонился к каменному барьеру террасы. Юношу не посадили под замок немедленно по прибытии, а оставили среди других. Может статься, что здесь его ожидают лучшие времена. Его приятно взволновала мысль, что грубый поляк и садист Царнке остались за сотни километров отсюда. Какую страшную жизнь ведут эти два человека, называющие себя солдатами! Гонзик напряженно всматривается в темноту. Где-то внизу шумит прибой. Говорят, что эта бесконечная чернота впереди, сливающаяся на горизонте со звездным небом, — море. Несбыточные неясные сны над дешевыми книжками, при каких обстоятельствах они стали явью! Он чувствует себя графом Монте-Кристо, ночной ветерок холодит его лицо, море шумит у него под ногами, а где-то далеко-далеко за этим морем мерещатся два слова, от которых мороз пробегает по коже: «Зеленый ад».
Четыреста молодых людей со всех концов Европы, более похожие на беженцев в лагерях, нежели на солдат. Гонзик не может представить себе, что он и эти остальные ребята через несколько месяцев будут стрелять в людей с желтой кожей и раскосыми глазами. Пятьдесят процентов легионеров, по слухам, не возвращается. Гонзик, конечно, не будет стрелять, разве только, как говорят чехи, пану богу в окошко; какой-нибудь вьетнамец застрелит его, Гонзика, и не будет даже знать, что убил человека, который не хотел причинять ему зла. Гонзик положил голову на ладонь, а локтем уперся в барьер.
— Где ты очутился? — обратился он сам к себе. — Куда занесла тебя дурацкая мальчишеская страсть к романтике, легкомыслие, излишняя доверчивость и дурной пример плохого приятеля Ярды?
Он лег навзничь на сенник. Высоко над ним холодно мерцали голубовато-зеленые звезды. Каменная терраса все еще выдыхала жар минувшего дня, но в воздухе — облегчающая солоноватая влажность. На соседнем тюфяке, лицом вниз, с неестественно подогнутой ногой, тоненько посвистывал во сне Билл. Его грязная рука судорожно сжимает висящий на шее кожаный мешочек с пятью тысячами франков.
* * *
Утренняя свежесть разбудила Гонзика. Несколько парней уже стояли у барьера. Они громко обменивались радостными впечатлениями и взволнованно тормошили спящих легионеров: как может кто-то валяться под одеялом, когда рядом море.
Гонзик вскочил и побежал к барьеру. Море! Ошеломляющая, непостижимая высота горизонта. Почему эта гора воды не обрушится вниз, сюда, на крепость, и не затопит все на своем пути? У Гонзика дрогнул подбородок; он тщетно пытался скрыть слезы. Море! Лазурнее, чем цветы цикория на межах родного края, стократ синее, чем майское небо над Стеклым прудом.
Залитый солнцем огромный белый пароход шел к порту. За ним над самой водой — длинный шлейф черного дыма и искрящаяся лента рассеченной воды, все более расплывающаяся в треугольник; стеклянный купол маяка сияет в лучах раннего солнца. Дымок другого парохода был виден на самом горизонте — пароход уже скрылся из виду, взяв курс к незнакомым берегам. Недалеко отсюда отделенные проливом два скалистых острова; на одном какая-то древняя башня. Вчера ночью Гонзик пытался вообразить себя графом Монте-Кристо, а теперь и не знал, что глядит на самый настоящий Шато д’Иф, никто около него и не подозревал этого, вероятно, даже и скучающий у входа на террасу караульный в белой шапке, — этот вряд ли вообще знал имя Александра Дюма.