И все же ее близость волновала. Голова у него чуть кружилась, а в ногах чувствовалась усталость. Это мозельское вино было отличным! Гонзик до сих пор чувствовал удовлетворение от превосходного обеда. Нет, как ни говори, а сегодняшний день — удачный. И вот он теперь сидит возле Катки, касаясь своим плечом ее плеча.
В отрочестве Гонзик в строжайшей тайне от всех любил представлять себе: во время кораблекрушения на обломках шлюпки спаслись только он и девушка, прекрасная, как богиня. Море выбросило их на пустынный тихоокеанский остров, которого даже нет на картах. На острове растут бананы и апельсины, в первобытных лесах прыгают обезьяны, на лугах пасутся антилопы, И они — спасшиеся от крушения — живут, страстно, безумно любя друг друга, забытые людьми, в полном одиночестве, здесь обрели они свой рай, как новоявленные «первые» люди.
Эта старая, волнующая картина вновь возникла теперь в его памяти. Извилина Пегницы в лучах заходящего солнца — это далекий океан, мыс с печальной ивой — часть девственного леса. Ведь и они вдвоем покинуты и забыты всем светом, неважно, что с настила старинного моста сюда доносятся шаги прохожих. Гонзик с Каткой отрешены от всего окружающего, родина для них еще более недосягаема, чем для тех, кто потерпел кораблекрушение посреди открытого океана.
Детские мечты. Какая наивность! Гонзик горько усмехается своему безрассудству. Со снисходительностью взрослого вспоминает он о долгих часах, проведенных где-нибудь в уединении над захватывающими книгами. Совсем в ином свете увидел он реальные приключения, в которых завяз! Они предстали перед ним без позолоты фальшивой романтики, в виде самой обыденной суровой жизни, в которой никто не скачет на конях, не стреляет из кольтов, но в которой жизнь человека на каждом шагу подвергается опасности! Прожитый здесь год навсегда излечил его от глупых мечтаний, и теперь перед ним стоит навязчивый вопрос: к чему, боже милостивый, приведет в конце концов эта трагическая ошибка?
Но возле Катки он лишался уверенности в себе, приобретенной в тяжелых испытаниях прошедшего года.
Он несмело положил руку на спинку скамейки за Каткиным плечом. До него донесся слабый, чуть пряный запах ее волос. Над безмолвной гладью реки, в лучах заходящего солнца толклись стайки мошек, в их пляске было столько жизни, а он, Гонзик, какой-то вялый, утомленный, от мозельского у него все еще чуть кружится голова. Уединение и остров в океане…
— Катка…
Она, наверное, не расслышала. Ее глаза в последнее время привыкли смотреть в пустоту, а сейчас она вдруг увидела картину: она входит в канцелярию управления лагеря, стучится в дверь кабинета папаши Кодла. Какую внутреннюю борьбу пережила она, прежде чем решилась вновь переступить порог этой комнаты, какое отвращение должна была подавить в себе, прежде чем отважилась взглянуть в лицо этому чудовищу.
— Вы обещали достать мне бумаги.
Электрическая бритва визжала возле его уха. Кодл даже не выключил ее, вынудив Катку повторять просьбу, кричать, чтобы заглушить машинку.
— Делаю, что могу, это не так просто!
Он не учел, что она-то слышит отлично, и тоже кричал во весь голос. Двумя пальцами он натягивал кожу на двойном подбородке и, наклонив кудрявую голову набок, брился. Катка, стиснув кулаки, упорно старалась не взглянуть на курительный столик, на диван, покрытый изношенным покрывалом.
— В таких серьезных делах, девонька, нельзя переть на рожон. Сейчас я не располагаю временем, с минуту на минуту жду приезда инспекции, ты заходи вечером, побеседуем о деталях…
Катка не дослушала и вышла, задыхаясь от страшной обиды и гнева. Она-то воображала, что цинизм имеет какие-то границы! В ее памяти запечатлелось выражение облегчения, отразившееся на его физиономии в момент, когда она взялась за ручку двери.
Катка повернула голову к Гонзику и отсутствующим взглядом посмотрела в его умиленное, как будто бы покорное лицо.
Все потеряла она в этой азартной игре: Ганса, мать, родину, право на труд и, наконец, Вацлава — единственного человека, чей духовный мир внушал ей уважение, единственного, кто теперь мог бы помочь ей выкарабкаться из этой трясины.
Гонзик — славный малый, он, по всей вероятности, поделился бы с нею последним куском хлеба и сердце отдал бы ей целиком, но Гонзик не тот человек, чье превосходство она могла бы признать, а любовь женщины к мужчине должна питаться восхищением, в противном случае она постепенно угаснет, едва лишь минует первое физическое упоение.
— В нашу комнату поселили девушку, — ни с того ни с сего сказала Катка, — ее поймали на границе, она хотела вернуться в Чехословакию. Шесть месяцев она томилась в тюрьме: подозревали, что она была заброшена сюда как шпионка. Теперь, вероятно, тоже смотрят за каждым ее шагом.
Две ласточки-касатки, как стрелы, промелькнули под аркой старинного моста. Белая накипь пены вперемежку с городскими отбросами тихо плыла вдаль.
Катку вдруг передернуло, как от озноба. Она съежилась, будто провинившееся дитя, уткнулась лбом ему в плечо и заплакала громко, неудержимо. Гонзик прижал Катку к себе и коснулся губами ее волос. Пряный запах стал явственнее, Гонзик закрыл глаза, ее округлое плечо вздрагивало под его ладонью. В смятении он целовал ее волосы… Рядом с ним была не созданная мечтами обольстительная женщина, а слабый, несчастный человек. Где вся ее уверенность и сила? Она вся согнулась, и Гонзик не знал, как ее утешить. Рукав его выгоревшего пиджака впитывал все новые и новые слезы. Дикий рой мошек плясал над самой гладью реки.
Две женщины прошли мимо по тропке и с недоумением оглядели сидящую пару, по мосту протопала группа молодых людей, судя по одежде — Halbstarke[133], как говорил мусорщик Губер, донеслись выкрики и громкий девичий смех, в окне высокого дома напротив ярко сверкнуло отражение последнего луча заходящего солнца.
Катка слегка вздрогнула и встала.
— Пойдем, Гонзик, — сказала она, пряча от него заплаканные глаза.
Они пошли по булыжной мостовой старого города. Гонзик был немного разочарован, но вместе с тем и взволнован. Он взял Катку под руку и чуть-чуть огорчился, что она как будто даже не заметила этого. Они остановились на перекрестке: здесь кончалось средневековье и жизнь делала скачок сразу через четыре столетия: «форды» и «паккарды» катили по асфальту, визжали клаксоны бешено мчавшихся «джипов» американской военной полиции, а на тротуарах околачивались жующие резинку солдаты в гимнастерках цвета хаки.
— Почему решилась вернуться домой та девушка, о которой вы рассказывали?
В феврале она убежала со своим другом, но их любовь не выдержала здешних невзгод. Он бросил ее и завербовался во французский Иностранный легион. А потом девушка получила весть, что он там застрелился.
23
Папаша Кодл, уединившись в своем кабинете, вынул из ящика письменного стола электрическую бритву — вечером придут гости, да и надо же чем-то заполнить служебное время. Но едва лишь машинка зажужжала около его уха, в комнату вошел Капитан.
— Шеф, из нашей комнаты исчезла Ганка.
Папаша Кодл приподнял правую бровь.
— И давно вы пользуетесь ее продовольственной карточкой?
— Она удрала всего два дня назад и захватила с собой чемодан. У нее не хватило благородства оставить свои карточки соседям по комнате.
— А Ирена?
— Ничего не знает или знает, но не говорит.
— Подождем до завтра, генерал-лейтенант, — Кодл обнял Капитана за плечи, — а потом исключим ее из личного состава. Такова жизнь! Овечки приходят и уходят, только старый пастырь дожидается своей последней весны. Пренебрегла, голубка, теплом отцовского очага. С неделю тому назад я снова заметил нейлоновые чулки на ее толстых ножках. Вспорхнула к солнцу, только как бы ей не войти в хронику Валки в роли Икара! — Кодл отсалютовал Капитану двумя пальцами, дав понять, что аудиенция окончена, и снова включил бритву.
После того как в Валке был роздан ужин, в частную квартиру заместителя начальника лагеря пожаловал лагерный врач с женой. Она удостаивала своим вниманием ужины у папаши Кодла всего лишь раз в месяц, да и то без особой охоты. Доктору посчастливилось нанять квартиру в городе, а потому супруга его смотрела на лагерь сверху вниз: там водились клопы! Хотя квартира папаши Кодла была в этом отношении вне подозрений, госпожа докторша никогда не чувствовала себя здесь хорошо. На своем обычном месте под торшером докторша сидела с опаской, в напряженной позе, брезгливо избегая прислоняться к спинке мягкого кресла.