— Откуда ты приехала?
— Из Валки.
— Лагерь?
Она кивнула. Они шагали друг подле друга, и Катка подумала, что это все сон. Эмигрантам нередко снятся страшные сны. Вот сейчас она проснется, увидит перед собой темные доски верхних нар, и это будет лучше.
Но напротив, за забором, светился на солнце бетонный скелет бывшей фабрики, на улице боярышник цвел розовыми цветами и одуряюще пах весной. Что-то в ней нарастало, грозило вылиться через край. Это была долго подавляемая тоска по взаимности, сердечности, былому теплу…
— Больше года я ищу тебя по всей Германии, Ганс. Дома я бросила больную маму и побежала за тобой, иначе не было смысла жить…
В ответ он совершил нечто неожиданное: на ходу крепко взял ее за руку, из глаз его впервые исчезло холодное отчужденное смятение, он сжал ее руку в своей, и Катка терпеливо переносила боль. В ней вспыхнула трепетная надежда.
Потом они уселись за столик в окраинном кафе. Катка собралась с силами и улыбнулась ему.
— Опять мы вместе, Ганс, как в тот раз, впервые, когда ты подсел… И это тоже было весной, помнишь?
Он посмотрел в окно.
— Весна. Ты права, весна, — сказал Ганс с удивлением.
Он заметил апельсин, который она положила на стол, взял его в руку и осмотрел, как будто видел впервые в жизни, и наконец обратился к ней с немым вопросом.
— Это тебе. Я его получила в подарок.
Ничего — ни улыбки, ни слова. Апельсин желтеет на столе — диковинка.
Катка старалась мобилизовать все свое мужество. Ей очень хотелось расспросить Ганса, но она боялась его ответов, вдруг зашла в тупик со своей женской тактикой. Она сидит беспомощная, пусть будет что будет, она бессильна как-то влиять на ход событий. Их взаимное молчание продолжалось. Но ведь это он должен рассказать что-нибудь о себе ей, своей жене. Но Ганс молчал и лишь пристально рассматривал ее, как мужчина, который в первый раз встретился с интересной девушкой: оценивал ее лицо, глаза, цвет волос, фигуру.
— Ты все это время жил… здесь, во Франкфурте?
Он отрицательно покачал головой.
— С прошлого лета.
— А перед этим?
Рука его, зажавшая сигарету, снова затряслась.
Катка крепко сжала сумочку на коленях.
— Смотри, Ганс, — пересилила она себя опять. — Я… я не изменилась. Минуло два года. Я могла бы сегодня жить, в общем, хорошо, иметь дом, работу, родину. Но я всем этим пожертвовала… Теперь ты сидишь напротив меня, но это кто-то другой, не ты. Возможно, тебе нужно привыкнуть, может быть… Только одно ты должен уяснить: все хорошее, сильное, что пережили мы с тобой, обязывает и тебя, Ганс…
Его ногти тихонько и ритмично отстукивали какой-то ритм на мраморной доске столика.
— Ты говоришь, минуло два года. Как быстро течет время, Катка… — Пролитая лужица коньяка на столе привлекла его внимание. — Но и сегодня Германия еще полупустыня. А ты знаешь, как она выглядела два года тому назад? Вавилонское столпотворение, хаос, миллионы людей на пепелищах. Деятельность, работа, возрождение? Гиссен — бывший концлагерь, выбирай, пришелец, барак, в котором в сорок пятом люди умирали от сыпного тифа, либо дыру в земле, прикрытую гофрированным железом. Бери лопату, убирай обломки. Сегодня, завтра, послезавтра, до бесконечности. Дадут тебе за это ночлег и ужин, а что дальше? Битый кирпич, мусор разрушенных зданий, ржавые лужи в воронках, руины и руины без конца и края. Смотришь на них, ковыряешься в них лопатой день за днем. Пыль слепит глаза, проникает в кровь, в мозг… И начинаешь думать, что ты сам прах и тлен, развалина. Кирпичная крошка и известковая пудра… Роешься в них и все находишь и находишь вещи, которые служили живым. Никто уже их не спросит — хозяева мертвы.
Рука Ганса отяжелела, удары пальцев по столику усилились.
— Разве нет здесь более светлой воды, чем ржавые лужи между развалинами?
— Нет, Катка. Суть нашей действительности — это разрушение. Что мы, молодые? Живем с постоянным ощущением смерти в душе. Никогда из нас не выветрится этот жуткий запах крови и глины, гари пепелищ. До победы был один шажок, но вместо этого перед нами разверзлась пропасть. Погибшее поколение…
— Но ведь я… приехала к тебе…
— Ты что думаешь? — оборвал он грубо. — По-твоему, мы возьмемся за руки и поедем вместе в Чехословакию? Нет, нет, эта огромная пустыня, этот лагерь оборванцев, мертвецкая под вывеской «Германия» — все это теперь и твоя родина… Что ты вообразила?
— Прежде ответь мне… — глухо сказала она, наперед зная ответ, — та вторая кровать в твоей комнате…
Он криво усмехнулся.
— На кухне плохо закрывался газовый кран.
Катка покраснела, не зная, что сказать дальше. Ганс отпил коньяку, облизнул губы; волосы его падали на лоб.
— Зелла. Нет смысла скрывать — я живу с ней. У меня не было ни работы, ни денег, а она служит…
С того момента, когда Катка увидела вторую незастланную кровать в его комнате, она спрашивала себя, как ей быть, когда… Теперь к леденящему кровь замешательству, вызванному его признанием, припуталась еще внезапно возникшая перед глазами картина: раскаленная печка, завьюженное окно, она, Катка, на койке с руками, безвольно закинутыми за голову, и его руки — руки любовника. Головокружение и вой метели снаружи…
Внезапная физическая страсть захватила ее. Два года тоски по нем, и это прозябание в Валке…
Катка сжала руками край столика.
— А что ты думаешь о будущем?
Ганс глубоко вздохнул, его глаза стали блуждать по Каткиному лицу, оглядев ее всю: лоб, рот, плечи, грудь. Одно мгновение это были снова его прежние глаза, ей показалось, что в них промелькнула надежда, ожившее желание, но тут же эти глаза помутнели, какая-то тревога отразилась в них. Так, наверно, бывает с потерпевшим кораблекрушение. Вот он уже у берега, почувствовал дно под ногами, но отхлынувшая волна вновь безжалостно уносит его прочь.
Какой-то толстяк в дальнем углу зала встал, едва не стянув большим животом скатерть со стола, и направился прямо к Гансу.
— Господин Тиц! Так что ж, старый ловелас? — загудел он по-немецки. Толстяк оперся обеими руками о мраморную крышку стола с таким видом, будто Катки здесь вовсе и не было. Его локоть чуть не касался ее лица.
Ганс нервно завертел головой.
— Мне сейчас некогда… понимаете…
— Ах, вам некогда, еще бы, — с усмешкой произнес толстяк, выпятив живот и заложив назад руки. — Вам так же было некогда добросовестно отремонтировать мою машину. Наговорили вы мне: новые, мол, подшипники поставил, отшлифовал, то да се! Так я вам скажу: коробку скоростей я разобрал, да! Приходите, посмотрите на ваши «новые» подшипники! Надувать чужих людей — это я еще понимаю, это право каждого коммерсанта, но обман хороших знакомых называется жульничеством, да!.. — И, не обращая больше внимания ни на Ганса, ни на Катку, толстяк отошел и скрылся за портьерой, висевшей перед дверью уборной.
Катка сидела как в воду опущенная. Только через некоторое время она отважилась поднять глаза.
— Что это значит?
— Что? Я теперь самостоятельный хозяин. Иногда удается заполучить какую-нибудь старую автомашину и реставрировать ее.
— И «адлер» случается?
Ганс передернул плечами, пристально посмотрел ей в лицо и без тени улыбки ответил:
— И «адлер», почему бы и нет…
Кромка его манжета, торчавшего из-под обтрепанного рукава, была желта, воротничок пропитался потом. Ах, как раньше заботился Ганс, чтобы белье было безукоризненно чистым! А теперь и лицо небритое, хотя, конечно, она подняла его с постели и у него не было времени для бритья. На отвороте его пиджака был приколот значок. Ганс раньше смеялся над всякими значками. Впал в детство, что ли?
Внезапно Катке стало его жаль: этот затравленный взгляд, усталое постаревшее лицо, значок на лацкане — она стала упрекать себя за сумасбродство. Этот человек живет здесь с чужой женщиной. Что же еще, собственно говоря, совершил он, кроме того, что покинул Катку?
— А… как твое увлечение естественными науками? — сказала она, превозмогая себя.