Ярда расстегнул пиджак; от превосходного черного конского волоса, лежавшего у него за пазухой, исходил теплый, специфический запах лошади.
— Сто марок! Ну, мы отплатили этой свинье, — произнес Капитан сквозь смех. Потом взял Вацлава за грязную руку и посмотрел на часы. — Идем, идем, ребята!
Они снова двинулись по грязному проселку. Наконец показались первые дома предместья.
Лицо Вацлава начало розоветь.
— А что, если Рюккерт заявит на нас? — вяло спросил он.
Капитан приложил свою ладонь к его лбу…
— Фантазирует парень, — обратился он к остальным.
— Как он это сделает, а? Во-первых, он не имел права нанимать нас, а во-вторых, у него нет никаких доказательств.
В чуланчике «У Максима» друзья наконец избавились от необычной ноши, вышли в питейный зал и уселись за столик. Для Вацлава заказали двойную порцию натурального черного кофе. Капитан увидел Колчаву с кием в руках. Без всяких церемоний он уволок его в угол и предложил товар.
— Сто двадцать марок, — сказал человечек, даже не видя хвостов, и выжидательно выпучил глазищи.
— Убирайся, пока я тобой не вышиб двери, мерзавец, — сказал Капитан спокойным, шутливым тоном.
Базедик развел руки, встал и отошел к бильярду, подергивая плечами и кием, но его вылезшие из орбит больные глаза все время возвращались к четверке парней, сидящих за столом. Через некоторое время он подошел к ним.
— Сто пятьдесят!
Капитан допил свою рюмку.
— Двести пятьдесят, иначе не трать на нас время.
Через четверть часа они уходили, унося в кармане двести марок.
— Вы вдвоем возвращайтесь отдельно, — кивнул Капитан Гонзику и Ярде, — а мы с Вацлавом поедем на автобусе.
Автобус был полупустым. Они сели на задних местах.
— Не хочу этих денег, — нарушил Вацлав молчание, — дашь мне тридцать марок, которые заработал, остальные делите между собой.
Капитан вздохнул, как над упрямым ребенком.
— Дам тебе полную четверть, ты ее заработал. Пойми, ведь Рюккерт нас немилосердно эксплуатировал.
— Я эмигрировал не затем, чтобы красть. Не делал этого я на родине, не буду заниматься этим и здесь. — Вацлав вялым движением положил ладонь себе на лоб. Он был влажным. Голова тупо болела. — Мы тебе кое за что благодарны, Ладя, — продолжал юноша с усилием. — Но у меня просто не укладывается в голове: ты, офицер чехословацкой армии…
Летчика всего передернуло, шея у него побагровела. Он посмотрел сбоку на Вацлава. Уже давно с Капитаном не случалось, чтобы он растерялся, не смог ничего ответить собеседнику. Бывший офицер глубоко вздохнул и опустил голову. Один винт на ручке автобусного кресла ослаб, и Ладя принялся подкручивать его ногтем.
— Я уже не офицер, — произнес он необычно тихо. — И я давно отказался от иллюзии, что стану им вновь. — Капитан немного подумал, продолжать ему или по своему обыкновению обратить все в шутку.
Профиль исхудалого лица Вацлава дышал неуступчивостью, обвинял. Этот человек был явно выше уровня лагеря. Сегодня работал так, что остался лежать на земле. Неслыханное для Валки дело!
«Я эмигрировал не затем, чтобы красть».
Отмалчиваться нельзя.
— Ты должен кое-что знать обо мне, хотя это здесь не в обычае, — произнес Капитан хриплым голосом. — Я не считаю себя ни вором, ни негодяем. Эти качества не были свойственны людям, которые в тридцать девятом году рисковали жизнью, чтобы отстоять республику от Гитлера. Я прошел через Карпаты, Румынию, тернистый путь через Турцию и Египет, потом в Марсель и Париж. Я был свидетелем рождения нашей первой войсковой части на Западе; так я очутился в Лондоне. Я начал все с самого начала, ведь до этого времени вместо руля я держал в руках только самописку над бухгалтерскими счетами.
Сто раз я лез в пасть смерти, тысячу раз смерть проходила мимо меня. Я ведь в самом деле был над Нюрнбергом. Один дьявол знает, по какому наитию отгадал это Рюккерт. Было нас пятеро товарищей летчиков: четверо были сбиты… А в это время ведь многие из кадровых военных сидели смирно в растоптанной республике. Они затыкали уши от залпов в Кобылисах и в Коуничках[113], призывали бога в свидетели фашистских злодеяний. Нет, мы, рядовые воины чехословацких войск на Западе, послужили республике не хуже, чем наши соотечественники на советско-германском фронте — под Киевом и на Дукле.
Женился я на английской девушке. К нам на родину мы повезли годовалого ребенка — девочку. Эта женитьба была ошибкой. В то время, когда в Лондоне горели дома от нацистских бомб, а двадцать процентов самолетов не возвращалось, человек долго не раздумывал, он хотел поскорее урвать свою долю любви, мечтал хотя бы почувствовать, что такое семейный очаг, прежде чем уйти на задание и не вернуться. Моя жена не прижилась в Чехии — в мирное время все вдруг стало выглядеть иначе. Развод, она вернулась к себе на родину и увезла с собой дочку. Вот все, что осталось мне. — Капитан подал Вацлаву потрепанную фотографию. На ней была снята смеющаяся девочка, возле, на детском столике, — торт с тремя тоненькими свечками.
Капитан бережно взял фотографию из рук Вацлава и долго смотрел на нее, низко опустив голову. На висках у него серебрились первые нити седых волос, а морщинки, тянувшиеся от глаз к вискам, показались Вацлаву более густыми и резкими, чем когда-либо раньше.
— Ну-с, потом февраль, — вздохнул Капитан, пряча фотографию в свою английскую военную книжку. — Я не смирюсь ни с какой диктатурой, будь то фашистская или пролетарская. Эвфемизм, ничего иного. Может быть, когда-нибудь я приду к выводу, что ошибался, но пока еще меня никто не переубедил. Ну вот я и пошел во второй раз воевать. Бороться, а не красть!
Ноготь Капитана то закручивал винт на кресле, то снова откручивал его.
— Я себе представлял это так, — продолжал Капитан. — Горстка людей наперекор всем бедам, голодная, безоружная, пробирается со всех концов страны на Запад, чтобы самоотверженно противостоять насилию и, если нужно, умереть за свободу. Вместо всего этого я нашел Валку. Это и есть трагедия нашей второй эмиграции.
Забыли мы, воины, о бездонной пропасти между войной и миром, упустили из виду, что все на свете изменилось; мы, которые знали войну как огонь и дым, проглядели, что существует еще и иная война, ее методы не так опасны, но они пачкают честь солдата.
И еще кое-что. Там, на Западе, мы что-то значили. Мы были «элитой» — цветом молодежи, иностранцами, борющимися за Англию, так многие себе это представляли. Нами восторгались, звали в семьи, угощали, девушки по отношению к нам были более щедрыми, чем к английским парням. Вообще мы были баловнями судьбы, пока, разумеется, были живы.
А потом, дома, вдруг все это исчезло. Мы стали или обычными штатскими, или обычными военнослужащими. Никакого особого почета, работай, трудись изо всех сил, как и всякий другой. Все мы были разочарованы. Большинство из нас, «западников», инстинктивно тянулись обратно. Хотя сегодня в нашу честь в Англии и пес не пролает. Странное дело, осознал я это только здесь…
Иногда мне вспоминается мой родной край. Мое Ралско: водные просторы, крутые конусы чешских сопок, этот мирный уютный покой на склонах Бездеза, тихие виды с Милешовки…
Я уже начинаю понемногу забывать лица земляков, но мой край стоит передо мной как живой, во всей своей красе, год от году я вижу его все яснее, так, что кажется, протяни руку — и ты сорвешь красный мак под Тросками. Эх, Вацлав!..
Капитан выпрямился, глубоко вздохнул, голос его немного окреп и стал более равнодушным.
— Мне кажется, — продолжал он, — что я здесь уже лет десять. Я искал работу настойчиво, упорно, каждый день. Тщетно. Все наниматели так или иначе были зеппами рюккертами. Люди в сущности своей рабовладельцы: если за тобой не стоит закон, ты значишь меньше, чем скотина. А лагеря? Это, брат, система. Беженцы могли бы жить и лучше, добавить доллар-другой на их содержание можно было бы без ущерба для миллиардного бюджета, но зачем? Голодная девица переспит с тобой за кусок мяса или плитку шоколада, да и мужчину, который ходит полуголодный и в лохмотьях, легче завербовать в лагерные доносчики, в Си-Ай-Си или в Иностранный легион. Я не пойду ни туда, ни сюда, я ворую, чтобы как-нибудь продержаться. Я человек маленький, у меня нет никакой власти, закон меня не охраняет. Пока идет «холодная война», я не нужен и как Kanonenfutter[114] для немецкой армии, да если ее и возродят, для этого найдутся сотни тысяч немецких кандидатов. То, что я краду, — это единственно доступный мне способ протеста.