Но он не мог остановиться и мечтал: он поднимается по мраморной лестнице факультета с портфелем под мышкой, в белом халате со скальпелем в руках склоняется над прозекторским столом, сидит, сжав голову ладонями, над мудреной книгой по терапии в студенческой комнате где-нибудь под нюрнбергской готической крышей, и в конце всего этого — маленькая эмалированная вывеска на дверях:
MUDR. VACLAV JUREN,
FACHARZT FUR GYNAEKOLOGIE[107]
Может быть, даже не Вацлав, а Венцель…
Он поднял голову. Белые облака плыли по небу, причудливые, свободные, в них новая весна. Где-то близко в вышине повис жаворонок. Почему это он раньше не слышал его трелей? Катка, девушка, стройная весенняя березка, упругий шаг и нежные, мягкие губы. Она своей любовью окрыляла его. Чего только он не сделает ради нее! Он выпрямился и глубоко вздохнул.
— Синусоиду помнишь, Гонзик? Нижнюю волну мы пережили. Теперь пойдем вверх!
— А кто будет четвертым? — спросил Гонзик, опасаясь, как бы четвертым не оказался Пепек.
— Выберите кого хотите, — ответил Капитан.
На следующий день, чуть забрезжило, все четверо, вместе с Ярдой, пустились по полевой дороге. Вокруг лежал сырой, холодный туман, но они не чувствовали холода: их подгоняло и согревало опасение, как бы кто-нибудь их не опередил.
Хозяин, Зепп Рюккерт, встретил их во дворе своего обширного хозяйства. Он без всякого восторга посмотрел на тощую, слабую фигуру Вацлава, спортивная выправка Ярды его слегка смягчила; он прикрикнул на барбоса, яростно кидавшегося на обтрепанных чужаков, и спросил:
— Что умеете?
— Они всему научатся за полдня, как я, — ответил за всех Капитан.
— Если работа будет спориться, заплачу по шесть марок за день, в полдень — обед. И старайтесь, хлопцы, такая удача выпадает одному из тысячи.
— Мерзавец! — отвел душу Капитан после ухода Рюккерта. — Немцу он заплатил бы пятнадцать — двадцать марок в день да еще застраховал бы его. Но нам все равно повезло.
В тот день пахал только Капитан. Остальные сажали картофель. В полдень три новоявленных работника не могли разогнуть спин. Долго ждали они в сарае, сидя на охапках соломы, обещанного обеда. В смежной половине за деревянной перегородкой нетерпеливо били копытами и изредка ржали лошади. Наконец девушка принесла большую кастрюлю картошки с подливкой и кормовую репу.
— Это посылает нам герр Рюккерт со своего стола? — помрачнел Капитан.
Девушка смущенно почесывала бедро. На ее грязные босые ноги были надеты стоптанные ботинки без шнурков, прядь жирных волос свисала на лоб. Она оценила кудри Ярды и его крепкое тело, слегка приоткрыла мясистые губы и провела грубой ладонью по своей груди.
— Вас тоже этим кормят? — спросил Капитан и посмотрел на ее губы, обметанные лихорадкой.
Поколебавшись, она утвердительно кивнула.
— А сколько вам платят?
Загрубелая рука перестала наконец чесать бедро.
— Деньги забирает Иохем.
Они не успели спросить, кто такой Иохем: вошел хозяин.
— В лагере мы едим за столом, — сказал Капитан.
Рюккерт посмотрел на батрачку, как будто заподозрил ее в том, что она подстрекала этих перебежчиков, но тут же отбросил эту абсурдную мысль. Он широко расставил ноги и не спеша стал набивать коротенькую трубку.
— А кем вы были раньше? — гнусаво спросил хозяин, попыхивая трубкой, потом кивнул квадратной головой батрачке и произнес одно лишь слово:
— Geh![108]
Девушка немедленно исчезла.
Капитан достал помятую сигарету, но, подумав, что сидит на соломе, спрятал ее обратно.
— Солдатом, летчиком, — ответил он.
Рюккерт тихонько присвистнул.
— Во время войны?
Капитан кивнул.
Хозяин схватил его за рукав и вывел из сарая.
— Schau[109], — и сильной красной рукой, поросшей рыжеватыми волосами, указал в сторону города. — Полюбуйся на эти разбитые дома. В старый город тоже попала бомба, и костел девы Марии не пощадили. Может, это твоя работа? — Хозяин отпустил рукав Капитана и вернулся в сарай.
В те времена немцы ели не за столами, а в траншеях, в ямах, вырытых в земле, а шесть миллионов из них перестали есть вообще. — Он выпрямился и вынул трубочку изо рта, его короткие, вверху расстегнутые башмаки очень напоминали ботинки пехотинцев вермахта. На розовом лице фермера появилась усмешка.
— Я не могу, господа, — он особенно подчеркнул последнее слово, — предложить вам место у обеденного стола. Как изволите знать, нанимать на работу беженцев запрещено. Если кто-нибудь увидел бы вас у меня в доме, я бы имел неприятности, а вас посадили бы. — Он посмотрел на ручные часы. — Вы обедаете уже три четверти часа. Мне на обед хватает полчаса. — Хозяин повернулся и вышел.
— Свинья! — по-чешски сказал ему вслед Капитан. Однако на лице его не было особого возмущения.
Они опять сажали картофель, а Капитан пахал. На противоположном конце поля эту же работу делали машины. Но или их было недостаточно, или труд беженцев обходился дешевле. В последующие дни бороновали, очищали выгребную яму на дворе имения, потом опять сеяли, а после вывозили навоз. Вацлав стал похож на привидение и еле передвигал ноги от усталости. Он никогда не занимался физическим трудом, а шесть месяцев жизни в лагере ему отнюдь не прибавили сил. Гонзик тоже сжимал в кулаки покрытые кровоточащими мозолями ладони. Иной раз у парня навертывались слезы на глаза. Вечером Вацлав и Гонзик еле живыми добирались до своего барака, их глаза смыкались уже над немудреным ужином, а свалившись на нары, они засыпали мертвым сном.
В первой половине дня в субботу на поле пришел приказчик Иохем и увел Вацлава во двор фермы. Они подошли к прицепу, нагруженному каменным углем.
— Перетаскаешь в сарай, там вот возьмешь ушат, — сказал Иохем, чавкая жевательной резинкой. Он минутку с интересом рассматривал Вацлава, а потом ушел.
И Вацлав таскал. Куски угля были большими, тяжелыми, их приходилось брать голыми руками. Студент механически, бездумно двигался от прицепа к сараю, туда с ношей было идти тяжело, а обратно — легко, как будто он сам был невесомым. Юноша тупо смотрел на свои черные от угля руки, на сине-черную грязь, набившуюся под ногти. А ведь было время, когда эти руки играли на рояле в гостиной их помещичьего дома. В этом салоне издавна стоял какой-то особенно приятный запах яблок, которые — это Вацлав хорошо помнил — всегда лежали ровными рядами на полках.
Вацлав остановился, вытянул вперед руки, и, как ни старался, ему не удалось удержать пальцы на одном уровне. Они дрожали. Потом он снова носил уголь. Наконец пришел Иохем, прислонился плечом к двери хлева и прочавкал:
— Через три часа прицеп понадобится, чтобы к этому времени он был очищен.
Вацлав представил себе форменную нацистскую фуражку на молодом жестоком лбу Иохема, поясок от фуражки под его квадратным подбородком — и кинжал на крепком бедре — настоящий Hitlerjugend[110], только жевательную резинку он позаимствовал у своих бывших врагов. Господи боже мой, взять бы да и сбросить этот проклятый железный ушат с плеча, выпрямиться и дать в эту тупую, наглую рожу!
Вацлав носит и носит уголь то на левом, то на правом плече. Его походка делается все медленнее, и он сосредоточивается на мысли о том, как бы не упасть и не остаться лежать распластанным на земле. Ему начинает казаться, что уголь в прицепе не убывает, а сил у него не осталось даже на то, чтобы расплакаться. «Катка, девочка моя, ради тебя я все перенесу, все выдержу. Я мог бы им в лицо сказать: «Да пропадите вы пропадом, что вам надо от изголодавшегося беженца? Я ведь не лошадь». Но это испытание, Катка. Не им, а самому себе надо доказать, что я способен буду заработать деньги на учебу к тому времени, когда меня наконец проверят».
Но вот он опять остановился и снова смотрит на свои трясущиеся руки. Еще за неделю до того, как сбежал из дому, он попытался сыграть Гершвина[111], получилось довольно сносно, даже весьма недурно. А вот теперь его руки накладывают и носят каменный уголь, и есть в этом злая-презлая ирония: он, сын помещика, с детства чувствовавший отвращение к хлеву и полное равнодушие к полям, поменялся ролями с самым последним поденщиком-батраком, которых нанимали на скотный двор в их имении.