— Воды!
Кобылья Голова, по-видимому, понял. Он сам подошел к лохани с остатками остывшей похлебки, набрал полмиски, пальцем поманил Гонзика и, изобразив щепотку, заговорщически сказал:
— Принеси соли.
Гонзик, не понимая, в чем дело, послушался. Надзиратель высыпал содержимое солонки в миску и поручил Гонзику подать похлебку Биллу. Толстые щеки Кобыльей Головы горели от радости. «Не пей!» — отчаянно взывали глаза Гонзика. Он не удержался и прошептал по-чешски:
— Не пей!
Поздно: перевернутая миска лежала на земле.
Билл отплевывался, в глазу, обрамленном лиловым подтеком, мелькнула искра ненависти.
— Свинья! — прохрипел он Гонзику в лицо и в изнеможении зажмурился.
Изумленный Гонзик отступил на шаг. Ему хотелось потрясти Билла за плечи, крикнуть ему в ухо, что он, Гонзик, ни в чем не повинен, но Кобылья Голова торчал возле, сложив на груди могучие лапы, его синие глаза светились тихой радостью.
— Развяжи ему руки.
Гонзик трясущимися руками развязал покрытые ссадинами отекшие запястья Билла.
— Я тебя не предавал, — шепнул Гонзик.
— А соль приволок, скотина, — прошипел Билл и упрямо отвернулся от него.
— Вещевой мешок! — лениво процедил Кобылья Голова. — Он в канцелярии.
Гонзик выполнил приказание сержанта, споткнувшись при этом о порог канцелярии. Он сердился на Билла. «Болван, идиот, из-за него всем отменили увольнения. Того и гляди еще признается на допросе, что делился со мной планом побега…»
— Насыпай! — Кобылья Голова шомполом указал на песок.
Билл опустился на колени и израненными руками начал наполнять мешок горячим песком.
— Сыпь доверху! — с добродушной ухмылкой приговаривал сержант и, расставив ноги, похлестывал себя шомполом по голени.
Песок шелестел в грязных руках Билла. Гонзику было невыносимо тяжко, он то и дело поглядывал на часы: смена наступит только через тридцать минут.
Сержант отлучился в канцелярию. Слышно было, как захлопали там ящики: Кобылья Голова что-то заботливо отыскивал. Он быстро вернулся и подал Биллу два куска проволоки.
— Ремни с рюкзака сними, прицепи вместо них вот это.
Билл неловко снимал ремни, подбитым глазом он ничего не видел, а другой глаз заливало потом. Кобылья Голова присел на корточки возле Билла и стал помогать ему. Со стороны это выглядело довольно идиллически, словно двое детей забавлялись в песке. Брюки на могучей заднице сержанта натянулись так, что вот-вот лопнут. Кобылья Голова давал Биллу советы, как лучше продеть в петли проволоку, а Гонзик в это время должен был прислониться к двери камеры, чувствуя, что иначе он упадет в обморок.
Наконец сержант, пыхтя, поднялся.
— Сними рубаху, а то жарко будет, сосед! Мы все же соседи. Прага… эта ваша hunderttürmiges Prag[166] прекрасный город, только народ вы свинский. Европа — прекрасная, культурная часть света, одно плохо — сердце у нее скотское…[167] — Он скрестил могучие лапы на груди и стал покачиваться на носках, а затем снова опустился на пятки. — Удрать хотел, да? Теперь побегаешь здесь во дворе, чешская скотина! — Сержант вдруг побледнел, прищурился, выпятил толстую нижнюю губу и рявкнул: — Im Laufschritt![168]
Билл пошатнулся под тяжестью рюкзака и затрусил. Проволока врезалась ему в плечи, он на бегу старался передвинуть ее. Пот лил с него ручьем, песок подпрыгивал в мешке. Билл остановился, тяжело дыша открытым ртом.
— Im Laufschritt! — кричал сержант и угрожающе поднял руку с шомполом, он даже не командовал, как предписывалось, по-французски.
Билл снова вынужден был побежать. Гонзик стоял, судорожно сжимая скобу на дверях арестантской, из-под пилотки у него струился пот, стекая по виску и щеке за воротник гимнастерки. Он видел, как проволока рассекала кожу на худых плечах Билла и кровь длинной струйкой текла по тщедушной груди парня.
— Leb-haft, leb-haft![169] — орал Кобылья Голова в ритм бега.
Спина несчастного была прикрыта мешком, поэтому Кобылья Голова хлестнул его по шее. Словно огромный груз приковал Гонзика к порогу. Пораженный, он наблюдал за тем, как неправдоподобная, нечеловеческая инерция удерживала замученного, с искаженным судорогой лицом Билла на ногах. Гонзик опустил глаза на бетонированную дорожку, но кровавые следы на ней и здесь обозначали скорбный путь его земляка. Сержант хрипло ревел и хлестал Билла шомполом. Запах крови привел его в бешенство, и он потерял человеческий облик.
«Зверь, — подумал Гонзик, — нет, не зверь… Зверь убивает свою жертву, но эсэсовцу нужно не убивать, а только мучить, мучить. Этот садист здесь обрел возможность снова вспомнить ремесло, которому его когда-то обучили».
— Падай же, ради бога! — прошептал Гонзик.
В этот миг Билл свалился в песок, вещевой мешок перелетел через его голову. Минуту Билл извивался, затем сразу замер, и во дворе на мгновение наступила тишина.
Чья-то рука уже давно колотила кулаком в железную дверь. Только теперь Гонзик обратил на это внимание.
— Скажи этой свинье, — задыхаясь, кричал заключенный по-чешски, — что мы солдаты… а не собаки… Почему ты ему этого не скажешь? Почему не кинешься на него и не пробьешь ему башку, скотина?.. Ты такая же свинья, как и он!..
Сержант не понимал этих слов, он бил ногами лежавшего Билла; острый запах пота и крови возбуждал бешенство сержанта. Билл пришел в себя, он инстинктивно руками оберегал от ударов живот. Это было все, на что он еще был способен, ничто, никакие удары, никакое неистовство не смогли поднять его на ноги.
— Брось его в камеру, — прохрипел, наконец, Кобылья Голова. — В рапорте прибавь еще одного больного, если эта сволочь к утру не околеет.
Гонзик извлек проволоку из порезанной кожи. Билл заревел от боли.
— Добей меня, бога ради, доконай…
— Билл, не теряй голову, все снова будет хорошо, Билл…
— Застрели меня, не бойся, ты вправе… при самообороне… ты, паскуда… — Билл последним напряжением дотянулся до автомата Гонзика и стал дергать его.
Гонзик вырвал автомат, схватил Билла под мышки и поволок его по двору к камере, откуда слышался голос чеха. Билла уложили на нарах. Заключенный поднес кружку с водой к его посиневшим губам.
— Почему… ты меня не прикончил… — Билл в отчаянии расплакался, как ребенок.
Кровь из его израненного тела стекала на нары. В распахнутую дверь сюда залетели две фиолетовые мухи и настойчиво жужжали вокруг Билла.
Гонзик, еле передвигая ноги, выбрался из камеры. Он увидел, как Кобылья Голова пинал ногами вещевой мешок в сторону канцелярии. Не имея больше возможности топтать человека, он стремился хотя бы на мешке с песком выместить свою ярость. Но мешок был тяжелым, бить по нему ногами было больно, и сержант вскоре бросил это занятие.
— Свиньи эти чехи, — бормотал он, выпучив глаза, и, сняв пилотку, вытер пот. — Видит бог, когда-нибудь мы их уничтожим. — Он сомкнул свои толстые пальцы на животе и продолжал: — А если кто из них останется в живых — отправим nach Pa-ta-go-nien[170].
Кобылья Голова отворил раму окна вместе с прикрепленной к ней противомоскитной сеткой и, перегнувшись через подоконник, достал со стола бутылку с водкой. Опрокинув горлышко в стакан, он наполнил его до краев, но половину расплескал на брюки. С трудом уместившись на подоконнике, он жадно припал к стакану, вливая в себя обжигающую жидкость.
На следующую ночь Гонзик в башмаках на босу ногу крался по двору лагеря. Тишина, из открытых окон бараков доносился многоголосый храп. Порой кто-нибудь отрывисто вскрикивал во сне. На нижнем конце двора, у ворот, под ногами караульного поскрипывал песок. Железной скобой, подобранной на свалке, Гонзик потихонечку стал отрывать доски, которыми был заколочен колодец. Вдруг раздался скрип. Гонзик испуганно замер. Ничего, тихо. Из-под куртки, надетой на голое тело, извлек он пустую консервную банку, привязанную к длинному шнуру, лег животом на кромку колодца и спустил банку в колодец. Вытащив, он немного поколебался, но затем, решившись, стал долгими глотками пить воду. После этого аккуратно прижал доску на прежнее место и, удовлетворенный, прокрался обратно в казарму. Он улегся на свое место, сцепил пальцы в молитвенном жесте и крепко закрыл глаза.