Кругом был лес, он потихоньку оживал, наливался зыбким обманчивым теплом и бледными предвесенними красками. Земля все еще была покрыта мутной зернистой коркой старого снега. На редких подсохших проталинах, как испуганные призраки, дрожали под ветром мертвые стебли прошлогодней травы. Дни были еще по-зимнему ледяные, мрачные, но по утрам и в сумерках прояснялось, выплывало солнце, и Сергей вскидывал к нему лицо, закрывал глаза, жадно ловил первые теплые лучи.
Совсем близко слышался мерный гул электрички, и ему стало казаться, что секретный объект за бетонным забором значительно ближе к Москве и вовсе это не граница области. Но он уже знал, что никого ни о чем нельзя спрашивать, и привык молчать.
С каждым днем он чувствовал себя все лучше. Отправляясь на утренние прогулки, он стал забывать палку. Он удивительно быстро шел на поправку. Вскоре прогулки сменились пробежками. Из госпитального бокса его переселили в финский домик, где кроме него жили еще пять человек, каждый в отдельной комнате. Знакомясь, они называли свои имена, но не сообщали фамилий и званий. Сергей знал, что ребята эти – кадровые офицеры ФСБ и здесь просто отдыхают, поправляют здоровье после ранений.
Вместе со всеми Сергей качал мышцы на тренажерах, стрелял в тире, бегал, прыгал, парился в сауне. Он изматывал себя физически и старался не думать ни о прошлом, ни о будущем. Но однажды ночью он проснулся в холодном поту от собственного крика и обнаружил, что уже не лежит на койке под одеялом, а стоит посреди комнаты и рука его занесена для смертельного удара. Еще секунда, и он расшиб бы ребром ладони деревянную раму приоткрытого окна. Окно поскрипывало от легкого ветра, в стекле причудливо отражались тяжелые сосновые ветви, подсвеченные полной луной.
Ему приснилось, как у него на глазах пытают старлея Колю Курочкина. До утра он больше не мог сомкнуть глаз. За завтраком он косился на соседей, ожидая, что кто-нибудь спросит, чего это он орал во сне и скакал по комнате. Но никто не спросил.
День начался и продолжился как обычно. Сергей старался измотать себя тренировками, но, качая мышцы, обливаясь потом, он вдруг ясно услышал голос капитана Васи Громова. Вася хрипло напевал блатную песенку: «Скольких я зарезал, скольких перерезал, сколько милых душ я загубил…» В последнюю неделю плена капитан Громов постоянно бормотал что-то. Насупившись, декламировал стихи Некрасова, которые учил в младших классах школы, иногда матерился уныло и невнятно, а то начинал молиться, так горячо и жалобно, что, казалось, Господь не мог его не услышать.
Капитана Громова уже не было на свете, но хриплый голос жил. Сергей слышал его отчетливей, чем голоса офицеров, находившихся рядом с ним в спортивном зале. Он продолжал качать пресс, он заставил себя не зажимать уши, не закрывать глаза и не орать, как смертельно раненное животное. Он молча, сосредоточенно качал пресс.
Дело не в крови, которая била пульсирующей струей из перерубленных артерий, и даже не в хрустящем, крякающем звуке, который сопровождал падение топора на оголенную шею. Да, кровь долго еще стояла темно-красной пеленой перед глазами, и звук стоял в ушах несколько недель, но дело в другом. Лицо человека, казнившего сначала старлея Курочкина, потом капитана Громова, было строгим и сосредоточенным, как если бы он рубил дрова и боялся попасть себе по пальцам. Он старался казнить правильно. Красиво. Он щеголял мастерством, размеренностью, точностью движений. Зрителей было много. Собрался весь отряд, чтобы посмотреть. Принесли видеокамеру и все засняли.
Они вообще любили снимать. Не только пытки и казни, но самих себя – как они едят, как тренируются, как празднуют свои праздники, жарят шашлык из молодого барашка, как молятся перед боем, перед пытками, перед сном.
Сергей медленно, тяжело подтягивался на турнике и еще медленней опускался, десять раз, пятнадцать, двадцать. Глаза были залиты потом, и в радужной соленой пелене возникло лицо человека, который казнил старлея и капитана. Оно проступало так отчетливо, что были видны морщины между толстыми подвижными бровями, широкие поры на смуглой грубой коже, глаза оттенка ржавчины, алый лопнувший сосуд в углу, на глазном белке. Майор Логинов видел все так ясно, словно находился не в спортивном зале, а сидел на земле у дерева, под бледным ноябрьским небом, неподалеку от сожженного горного села Ассалах.
В затылок ему уперлось дуло автомата. В ноздри ударил запах жареной баранины. После казни предполагалось очередное застолье, и на жаровне во дворе ближайшего дома жарился шашлык. У него были крепко связаны руки, а длинный конец веревки обмотан вокруг дерева. Но им казалось, этого мало, и они приставили к нему мальчишку лет шестнадцати с автоматом. Мальчишка громко цыкал зубом, сплевывал у него за спиной и уныло напевал себе под нос какую-то нудную восточную мелодию. Голос у него был высокий, гнусавый, он стоял и пел, пел…
В очередной раз подтягиваясь на турнике, Сергей вдруг перестал чувствовать кисти рук, словно они действительно затекли от веревок, и упал на жесткий мат. Это было не воспоминание. Каждая его клетка подробно проживала все, от начала до конца.
Несколько минут он лежал, глядя в потолок спортзала и потирая запястья. Кровь потихоньку начинала циркулировать. Пальцы покраснели и распухли. На запястьях проступили вишневые глубокие рубцы, следы веревок.
* * *
Спутница Стаса Эвелина была жгучая брюнетка двухметрового роста, тонкая, ломкая, словно вся состояла из деревянных палочек. В полумраке ресторанного зала ее черные глаза казались провалами в тоскливую глухую пустоту. При малейшем движении ее суставы хрустели так, что становилось страшно – вот-вот что-нибудь отломится.
Она ела за двоих, опрокидывала в рот бокалы с вином, быстро, жадно, но совсем не пьянела. Нервными длиннющими пальцами она сдирала панцирь с королевской креветки и рассказывала, как соседи сверху затеяли ремонт. Мало того что стоит грохот с утра до вечера, еще и вся лестница в известке. А некая предприимчивая подруга купила в Германии автомобиль, и что-то там страшно бюрократическое случилось на таможне. Другая подруга познакомилась с шикарным бизнесменом, уже строила брачные планы, но он оказался банальным квартирным мошенником, и в общем, в этом ничего нет удивительного, поскольку подруга, глупая-старая-страшная, не должна была терять чувство реальности.
– Кстати, как твой бурный роман с этой лысой певичкой? – Эвелина сморщила нос и нервно защелкала пальцами. – Ну как ее? Жанна? Жозефина?
– Анжела, – сквозь зубы процедил Стас, – ее зовут Анжела. Никакого романа нет.
– Ой, вот только не надо скромничать, мы с тобой взрослые люди. Я просто давно хотела тебя предостеречь. С такими крошками следует держать ухо востро. Будь осторожней, ладно?
– В каком смысле?
– Ну, я не знаю, наркотики, приятели-бандиты, СПИД, сифилис.
– У меня никакого романа с певицей Анжелой нет, и хватит об этом! – жестко прервал ее Стас.
– Но ведь был? – прищурилась Эвелина. – Я тут в каком-то журнальчике читала, что бедняжку страшно избили, изуродовали лицо. Теперь она не скоро появится на сцене. Жалко, конечно, но наверняка сама виновата. При таком образе жизни надо быть готовой ко всему. Что ты на меня так смотришь? Тебе небось было бы приятно, если бы я ревновала. Но нет, родной, не дождешься, мы с тобой слишком давно и хорошо знаем друг друга.
Стас ничего не ответил. Он терпел эту болтовню только потому, что сегодня ему надо было переночевать у Эвелины, и с легким сожалением вспоминал, какой она была лет пять назад, когда работала моделью в престижном агентстве, снималась нагишом и почему-то казалась значительно умней. Но нельзя работать моделью, когда подваливает к сорока, то есть Эвелина, возможно, поснималась бы еще, но было такое множество других, юных, свежих, готовых на все, что ей пришлось уйти. Мужа и детей она никогда не имела, все ее родственники жили в Саратове, откуда она приехала в Москву двадцать три года назад. Кроме кучи разнообразных ненадежных подружек и двух-трех непостоянных любовников у нее никого не было.