Несмотря на предостережения матери не мешкать, мы задерживались, чтобы надышаться свежим запахом бассейна. Сестрицы ревностно вцеплялись в сумки с комиксами, а я сжимала в потных руках сумку с пакетиком соленых крекеров и тремя бананами на перекус. Обед был приготовлен и ждал нас дома.
Прижавшись к парковой ограде, каждая из нас съедала по крекеру. Хелен ворчала, потому что на ходу я размахивала сумкой туда-сюда и всё печенье раскрошилось. Мы стряхивали крошки из сумки салфеткой и продолжали путь по бесконечным холмам.
Наконец мы добирались до гребня Амстердам-авеню. В самые ясные дни я могла встать на цыпочки и глянуть на запад, и тогда вдоль зданий открывался вид от Бродвея до Риверсайд-драйв. За резкой полосой деревьев брезжила слабая, почти воображаемая линия воды – река Гудзон. Долгие годы, слыша песню «америка прекрасная», я вспоминала, как стояла тогда на вершине Амстердам-авеню. В моем представлении «от моря до сияющего моря» означало «от Ист-Ривер до Гудзона».
Пока мы ждали своего сигнала светофора на углу Амстердам и 145-й, я оборачивалась и смотрела назад, на узкий желоб 145-й улицы. Жадно вбирала кварталы, кишащие автомобилями, конными повозками и людьми, прямо напротив и вниз по холму, дальше Колониального парка, Отца Небесного и аптеки на Ленокс-авеню – до моста через реку Гарлем, ведущего в Бронкс.
Внезапно меня охватывала судорога ужаса. Что если в этот ответственный момент я упаду? Тогда я покатилась бы с холма на холм аж до Ленокс-авеню, а прозевав мост, и вовсе свалилась бы в реку. Все бы вприпрыжку разбегались у меня на пути, как на картинках в книжке «Джонни-блин». Отпрыгивали бы, чтобы их не сбила с ног и не раздавила толстая девочка, что с воплями катится вниз в реку Гарлем.
Никто бы меня не перехватил и не спас, и постепенно я бы уплыла в море мимо арсенала на 142-й улице и кромки воды, где по выходным отец регулярно участвовал в учениях Черного Ополчения. Меня бы утащило в открытый океан коварным течением реки Гарлем, что берет начало в легендарном месте под названием «Плюющийся дьявол», о котором нас предупреждал отец: это течение утянуло уйму наших одноклассников, пока наконец не построили магистраль Гарлем-ривер-драйв, из-за которой прохладные воды реки оказались недоступны для пропыленных Черных малышей, у которых не имелось десяти центов, чтобы толкнуть калитку Колониального парка и попасть в зеленую прохладу бассейна, и не было сестер, с которыми можно отправиться за комиксами.
7
Война пришла в наш дом по радио воскресным вечером после церкви, между передачей «Оливио – мальчик, который поет йодль» и дуэтом сестер Мойлан. Это было воскресенье, Пёрл-Харбор.
– Японцы бомбили Пёрл-Харбор, – угрюмо объявил отец. Показав жилье потенциальному покупателю, он вернулся и направился прямиком к приемнику.
– Это где? – спросила Хелен. Она в этот момент пыталась втиснуть свою кошку Клео в платьице, которое только что сшила.
– Вот, наверное, почему Оливио не передают, – разочарованно вздохнула Филлис. – Так и думала, что что-то не так, он всегда в это время идет.
Мать вышла из гостиной – проверить запас кофе и сахара под кухонной раковиной.
Я сидела на полу, привалившись спиной к деревянному корпусу большого кабинетного приемника. В руках у меня была «Голубая книга сказок». Я любила читать и слушать радио одновременно, ощущая спиной вибрацию звука – будто фон для картинок, что возникали у меня в голове под впечатлением от историй. Как всегда бывало, когда резко прекращала читать, я растерянно и смущенно оглянулась. Пёрл-Харбор. Жемчужная гавань. Неужели тролли и впрямь напали на гавань, в которой запрятан клад с жемчужинами?
Я поняла, что произошло что-то настоящее и ужасное, по запаху в воздухе гостиной и по тому, каким низким, тугим и мрачным становился голос отца, пока он пытался поймать нужную волну, чтобы послушать Гэбриэла Хиттера, Х. В. Кальтенборна или другого любимого новостного комментатора. Они одни связывали его с внешним миром, помимо «Нью-Йорк Таймс». И я знала наверняка, что случилось что-то настоящее и ужасное, потому что ни «Одинокий Рейнджер», ни «Тень», ни «Это ваше ФБР» в тот вечер не транслировались.
Вместо этого во всех выпусках новостей мрачные и возбужденные голоса говорили о смерти, разрушении, жертвах, горящих кораблях, смельчаках и войне. Я наконец отложила книгу сказок, чтобы послушать подробней, завороженная и испуганная высоким драматизмом происходящего вокруг, и, пожалуй, впервые в жизни мудро решила не раскрывать рот. Но родители были слишком поглощены репортажами, чтобы догадаться выгнать меня на кухню. Даже ужинали мы в тот вечер с опозданием.
Мать сказала что-то на патуа, отец ответил. По их глазам я поняла, что они обсуждают работу и деньги. Мама поднялась и вернулась на кухню.
– Пора ужинать, Би, – наконец позвала мать, представ в дверях гостиной. – Тут ничего не поделаешь.
– В этом ты права, Лин. Но война уже здесь, – отец потянулся, выключил радио, и все мы отправились на кухню ужинать.
Несколько дней спустя, после уроков, все ученицы, класс за классом, выстроились в актовом зале, и монахини выдали нам небольшие костяные пластинки кремового цвета, на которых синими чернилами были выведены имя, адрес, возраст и какая-то «группа крови». Каждая из нас должна была на протяжении всего времени носить диск на шее на длинной никелевой цепочке без застежки и не снимать ее ни на секунду – под страхом смертного греха, а то и чего похуже.
Слова на протяжении всего времени начали обретать осязаемую жизнь и собственную энергию, как бесконечность или вечность.
Монахини сказали нам, что потом будут противогазы, и надо молиться, чтобы с нами не случилось того, что с бедненькими английскими детьми: ради безопасности их услали от родителей подальше в провинцию. В глубине души эта перспектива казалась мне довольно заманчивой, и я надеялась, что так и произойдет. Голову за компанию с остальными я склонила, но заставить себя молиться о том, чтобы этого не случилось, не смогла.
Мы прочитали десять раз «Отче наш» и десять раз «Аве Мария» за упокой душ храбрых молодых людей, что погибли в минувшее воскресенье в Пёрл-Харборе, и еще по пятерке – за голодающих детей Европы.
Когда мы закончили молиться и встали с колен, мать Джозефа показала нам, как скрестить руки перед собой, ухватившись за плечи, – самая безопасная поза, если придется падать на ходу. Потом мы стали тренироваться бегать в подвал церкви по подземному ходу на случай воздушной тревоги. Повторяли и повторяли эти действия, пока не научились выполнять их в полной тишине и очень быстро. Меня стала впечатлять серьезность происходящего, так как длилось это, казалось, часами, пока матери сидели в актовом зале и ждали. Когда мы наконец пошли домой по декабрьскому морозу, почти наступили сумерки, и улицы выглядели странными и зловещими, так как фонари были приглушены и прикрыты колпаками, а витрины магазинов занавешены изнутри.
С наступлением весны всех матерей просили приходить в школу регулярно и помогать выискивать в небе вражеские самолеты, которые могли проскользнуть мимо береговой охраны. По всему Нью-Йорку матери занимались слежкой на школьных крышах. Из-за тщательной цензуры в новостях и мы, и наши родители вряд ли понимали, насколько вероятной была угроза морского артобстрела: немецкие подлодки заходили в пролив Лонг-Айленда. Мы лишь знали, что Нью-Йорк, громоздящийся на Восточном побережье и глядевший на Европу, был первоочередной целью бомбардировок.
Даже самые обычные разговоры стали подозрительными. «Молчание – золото» – разве не это гласили все плакаты? Хотя у меня секретов пока еще не было, я всё же испытывала укол самодовольного утешения каждый раз, когда проходила мимо углового фонаря на 140-й улице и Ленокс-авеню. Там висело яркое изображение: белый мужчина прижимал к губам пальцы. Под его обращенным вполоборота к зрителю лицом крупные печатные буквы предостерегали: «БОЛТУНЫ ТОПЯТ КОРАБЛИ!» Мое молчание социально и патриотически одобрялось.