-- Не жри ты этот сникерс, ему сто лет в обед! -- Я вырываю у него шоколадку. -- Вот, -- нагибаюсь и лезу в ящик, -- соленая соломка. Вещь!
-- Да мне нравится сникерс этот. Я бы у тебя взял их все. Просроченные которые.
-- Бери! Избавь меня от них. У тебя пакета с собой нет?
Он качает головой, я достаю пакет, ссыпаю туда сникерсы и, вручая ему, говорю:
-- Спасибо.
-- Тебе, -- он берет пакет. -- Ты -- просто супер!
-- Еще бы! Отпускаю такого мужчину -- и даже не с пустыми руками!
В окошко стучат, покупатель оказывается доставучий. Когда я наконец-то освобождаюсь, вижу, что Толик уже ушел, дверь-то я не запирала. Ну и Бог с ним!
Ставлю кипятильник. Снова стучат в окно. Снова что-то продаю. Вода бьет ключом. Выключаю, пью чай. Разворачиваю принесенные Толиком листы, читаю:
Если б у меня был дом,
Одно-единственно слово,
Я бы не написал
Ни одного стиха,
Не слонялся бы от слова к слову,
Как от любовницы к любовнице,
Никого не любя.
Но я --
Бездомный (лучший!) поэт --
Евгений Погремушка.
Вот чудило-то! Я смеюсь так, что разливаю чай на газеты, злюсь на себя, убираю мокрую прессу, потом утираю слезы и думаю, что, возможно, я войду в историю, оставив воспоминания о том, как я пьянствовала с гением мировой литературы.
Только он не прав. Слов куда больше, чем поэтов. И среди слов куда более распространена неразделенная любовь к людям.
Я люблю выходные, просыпаюсь обычно рано -- привычка. Вера спит почти всегда до обеда, так как по ночам сидит в Интернете.
Сегодня я иду в церковь на службу.
Приближается весна, на улице ужасно зябко, словно ты в тяжелом пальто упал в холодную воду -- выбрался, но вся твоя одежда и, кажется, ты сам просто пропитаны липким холодом. Как ни одевайся -- не спасешься от этой всепроникающей тоски, которая пересчитывает твои позвонки своими ледяными пальцами.
Мне нравится приходить иногда в маленькую церковь, которая здесь недалеко, в пригороде, располагается. Всего пару остановок. По идее, в церковь ходят те же люди, что и в мой ларек. Но я ни разу не узнала кого-либо из клиентов. У меня не очень хорошая память на лица. А быть может, лица молящихся отличаются от лиц покупателей. Не знаю.
Здесь тепло, некоторые даже снимают пальто и, свернув валиком, кладут их на лавки. Священник, высокий, серьезный, с длинной русой бородой, кажется мне почему-то легким и сухим, как будто человеком, сделанным из бумаги. Кажется, поднеси к нему спичку -- он вспыхнет и сгорит сию же секунду веселым и ясным пламенем.
Он говорит проповедь, которую трудно слушать, потому что его тихие слова все очень похожи друг на дружку. Эти слова не ссорятся, не смеются, не кричат и не плачут. Они просто идут друг за другом, след в след, и каждый может пойти за ними.
А потом священник говорит о том, что сегодня в честь воскресного дня у них, здесь недалеко в небольшом прихрамовом домике, по традиции обед для всех желающих. Сейчас Великий пост, но, ввиду нашей немощи, говорит батюшка, иногда позволительны такие скромные посиделки. Я уже была однажды на таком обеде -- люди приносили еду из дома, грели чай, несколько детей, занимающихся в музыкальной школе, пели и играли на стареньком пианино. И в этот раз я снова решаюсь пойти на этот обед, есть неизвестно кем приготовленную еду в непонятно чьем обществе -- просто потому что мне не хочется идти домой.
Мне удается примоститься с краю стола, женщина в длинной юбке и повязанном назад черном платке, видимо, здешняя распорядительница, дает мне пластиковый стаканчик с чаем, а потом другая сидящая рядом женщина протягивает тарталетку с салатом. Это какой-то странный постный оливье с рыбными консервами, заправленный постным майонозем. Люди потихоньку рассаживаются кто где, разговаривают, все друг друга знают. Та же женщина-распорядительница подводит к моему столу очень полную девочку, одетую в старую заношенную одежду. Девочка довольно резво для своей комплекции забирается на лавку. Ее лицо прямо напротив моего -- но в нем ничего не разглядеть, в эти глаза-щелочки мой взгляд не проникает. Ей тоже дают стаканчик с чаем, а за тарталеткой она тянется сама. Но не берет ее, а просто немного подвигает тарелку к себе, так чтобы можно было доставать еду, не вытягивая руки. Только потом берет тарталетку и надкусывает. На ее лице можно прочесть что-то вроде удовольствия. Она делает глоток чая -- да, так и есть, это истинное удовольствие. Кто-то из детишек открывает пианино и начинает, спотыкаясь, играть собачий вальс. Девочка напротив расплывается в улыбке -- это уже блаженство. Она пытается кивать в такт музыке и берет следующую тарталетку. Он ест их одну за другой -- ест, улыбается и раскачивается в такт музыке. На восьмой тарталетке детей отгоняют от пианино, а на девятой к нашему столу подходит женщина в платке и отодвигает от девочки тарелку.
-- Хватит, -- твердо говорит она. -- Пора домой.
Девочка хнычет, но распорядительница стаскивает ее с лавки, что стоит ей немалых усилий. Я замечаю, что сидевшая рядом с девочкой женщина украдкой запихивает ей в карман несколько конфет.
Когда распорядительница и девочка скрываются за дверью, эта женщина говорит:
-- Больная она, бедняжка. Отстает в развитии. Кормится по людям.
-- Ну, по ней судя, народ у нас щедрый, -- шутит кто-то, но смеяться всем как-то неловко.
-- Любит она покушать, -- продолжает женщина. -- Ну и пусть. Слава Господу, что насыщает это чадо!