Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Homo

Успокойся и сядь; не один, не одна – мы целость,
Сколько ни были врозь, а опять до утра гадаем,
Кто нас так повязал? – демиург, высший суд, мицелий,
Океан, щучий глаз, может, мяч, что уплыл от Тани?
Успокойся и сядь; будем слушать гуденье крови.
Будем слушать сердца, ведь их стук не в пример отчаян.
Ведь нас так, просто так неустанно друг другом кроет,
Что дурдом, кверху дном, пустота, темнота.
Молчанье.
– автор стихотворения: мглистый заповедник

Татьяна Тихонова

Ника

Солнце – мягкое, осеннее – светило в полураскрытые шторы. На столе стояла музыкальная шкатулка и играла еле слышно. Балерина внутри шкатулки поворачивалась чуть, на четверть оборота, как если бы пружина не разворачивалась до конца.

Посреди комнаты девушка, тонкая и прямая, легко, будто паря в воздухе, крутила фуэте. Музыка закончилась, и девушка остановилась. Лет шестнадцать, русые волосы до плеч, черная туника, черные кроссовки, глаза серые, большие, в длинных ресницах, и выстриженная под ноль челка.

– Мамаши в ней души не чают. А балеринка крутилась раньше что твой вечный двигатель. Ну или поменьше… И у меня был другой хвост! Хвост открывал эту шкатулку, – сказала механическая Мышь.

Она, старый Пьеро и Кубок за окончание школы номер тридцать пять смотрели в открытую дверь из детской, с полки книжного шкафа, стоявшего в глубине комнаты.

Механическая Мышь была маленькой, с ладонь, железяка железякой, обтянутая серым мехом, с хвостом из белого шнурка.

От Пьеро в Пьеро остались только черная слеза на щеке да еще его тряпичность и мягкость, а щеголял он в бандане и джинсах.

Кубок походил на букву «ф» и высился над своими соседями медным несуразным истуканом, он по большей части молчал. Мышь же все говорила:

– Никуша открутила мой прежний хвост и сделала вот этот. Ей казалось, что прежний, крючком, сломался и, конечно, очень болел.

– Неужели Ника не сообразила, что это ключ? – воспротивился Кубок.

Про хвост он не знал. Кубок считал себя среди вещей Ники главным, потому что он ей напоминал о первой любви – Волынцеве. Мышь всего лишь напоминала о сломанной шкатулке, а Пьеро иногда, в самые трудные минуты, говорил что-нибудь вроде: «Ты самая-самая…».

– Ей тогда было около трех лет, хоть и выглядела она точно так же, как сейчас. Кира Ивановна, первая мама, – говорила Мышь, возвысив голос, как экскурсовод, подведя группу туристов к серьге с раскопок становища древних хазаров, – тогда побоялась отдать шкатулку и оставила ее у себя. А Ника нашла-таки и уронила. Балеринка отломилась, ее приклеили, но это не помогло. И Ника придумала танец для мамы. Она была тогда смешная и неумеха.

– Она всегда была самая-самая! Красивая! – буркнул Пьеро, не поднимая головы.

И радостно вскинулся, лишь только Ника появилась на пороге детской. Она подошла к шкафу, достала Мышь, Пьеро и Кубок, сложила их в рюкзак.

– У нас есть работа? – успела крикнуть любопытная Мышь.

– Меня опять берут в семью, Мыша, – ответила Ника. Ее глаза пробежали по корешкам книг, по фотографиям. – Сюда мы придем, как всегда, через год, на день рождения мамы.

И усмехнулась. Она опять разговаривала с Мышью. Нина Леонидовна, третья мама, поначалу ворчала:

– Ты же, дочь, нормальный искин, красавица, а нормальные искины сами с собой не разговаривают.

Первая мама говорила, что «иногда, когда очень одиноко, немножко можно».

«Я только немножко, мама», – отвечала Ника ей.

С третьей мамой Ника не спорила, лишь улыбалась. Потому что Нина Леонидовна не любила, когда спорят, сама спорила по этому поводу больше всего и была ужасно доброй.

– Спор – удел слабых. Сильные, спорь-не спорь, идут своей дорогой, – говорила она, шумно крутясь по маленькой кухне, жаря себе яичницу из искусственных яиц, варя искусственный кофе. – Ни разу не видела, чтобы кто-то кого-то убедил в споре. Мы теперь по каждому поводу препираемся и голосуем! А что толку? Это не вопрос, я тебя умоляю! Почему ты молчишь, Никуша?

Ника сидела за кухонным столом и меняла блок памяти мыши. Она ловко сняла малюсенькую пластиночку, вставила горошину-модуль, закрыла. Оставила мышь в покое, поправив ей тощий хвост, и улыбнулась:

– Мам, я придумала новую куклу. Мальчишка. Ты сошьешь ему одежду и нарисуешь лицо, у него будут грустные глаза. Он будет ходить на шаре и держать руки в карманах…

Нина Леонидовна застыла с прихваткой и автосковородкой в руке. Сковородка продолжала жарить, и запахло паленой синтетикой. Но Нина Леонидовна восторженно смотрела в потолок, на потолке мелькали блики от кипевшей воды в стеклянном чайнике.

– Да, уже вижу его! – воскликнула она. Ее полное лицо осветилось улыбкой. – Но почему же глаза грустные?

– Так просто.

– Ну хорошо, хорошо, мне он уже очень нравится, этот мальчишка с руками в карманах. А он не упадет?

– Нет, это уже моя забота, – рассмеялась Ника.

– Ох, опять сожгла, эти яйца очень даже ничего, если их не сжечь. Ну какая же я растяпа!

Ника была рада, что мама опять улыбается. Она быстро забывала все, что так долго говорила; она и правда не умела спорить, перескакивала с одного на другое, чувствовала себя виноватой, что все-таки смешно и непоследовательно спорит. Мама успокоится, и они опять будут в мастерской шить кукол, собак, строить шагающие мельницы. У Нины Леонидовны был свой небольшой магазин. Она шила кукол, но их покупали мало. Однажды она решила, что сойдет с ума от одиночества в своем магазине.

– Знаешь, подумала, вот буду шить, шить, улыбаться своим куклам, разговаривать с ними и не замечу, что сошла с ума. Я думаю, так жить нельзя, Ника, как я рада, что ты у меня есть, – прошептала однажды Нина Леонидовна, схватив Нику за руку, и вдруг расплакалась.

Это был восьмой год жизни Ники у третьей мамы. Вскоре Нина Леонидовна умерла, ей было семьдесят пять лет, люди долго не живут. И Нике нашли другую семью.

– Никогда бы не подумал, что она может так сказать. Казалось, все шумит и шумит, а поди ж ты… – задумчиво потом сказал Михаил Сергеевич, техподдержка.

Ему часто приходилось выслушивать беспокойные тирады Нины Леонидовны обо всем: о мироустройстве, о климате, о бродячих вирусах, о здоровье Ники. Про свое здоровье она никогда не говорила, считала это тем, что нельзя изменить, здоровье – оно или есть, или нет…

Ника улыбнулась – Пьеро что-то вещал из рюкзака тихим голосом. Он всегда говорил, когда долго молчали. Было не слышно что, но стало легко, как если бы Волынцев оказался сейчас рядом, потащил ее рюкзак и болтал бы всякую ерунду. Волынцеву теперь было бы сто пять лет.

– Кто-нибудь когда-нибудь вспомнит, что тебе тоже нужен отдых?! – возмутился Кубок.

Ника надела куртку и ушла…

Листья падали, накрапывал дождь. В шорохах шагов, шепоте листьев и дождя слышались голоса, продолжались разговоры. Сходила за хлебом… Выключила свет… Спокойной ночи, мама… Здравствуй… Я люблю тебя… Ты где сейчас, Волынцев? Я приду… Ну что поделаешь, я не умею любить… Она их всех помнила, прокручивала вот так иногда слова и фразы. Странное дело, ей их не хватало. Так скучают? Но искины не скучают. Скучают люди. Сначала борются за принципы, потом борются с одиночеством, потом опять за принципы, иногда принципы совпадают, но жизнь – такая штука, от которой умирают, все равно приходится бороться с одиночеством.

И стало обычным завести искина. Искин обучается быстро, привыкает к семье и становится опорой в старости. Ощутимой опорой: подъемная сила обычного искина – двести двадцать килограммов; и спасением от одиночества: в меру болтливы, подкованы в литературе, искусстве и медицине, инфаркт отличат от невралгии, даже снимут электрокардиограмму до приезда скорой, станут сиделкой. Но в последнее время появился странный термин – выяснилось, что искины стареют. Не как люди. Морщин у них не увидишь, и не услышишь, как они сентиментально вздыхают…

1
{"b":"740814","o":1}