Развитие живописной идеи Вейсберга внешне выглядит как освобождение от социо-культурных координат, от актуальных исторических или этнографических следов – как уход от признаков стиля (что делает еще более понятным произвол в суждениях критиков). Но это все же только внешность – не цель, а следствие внутренней работы. А что цель?
Прикосновение кисти к холсту фиксирует мгновенное ощущение от объекта – момент чувственного контакта художника с созерцаемым пространством. Накопление этих моментов чувственной информации требует коррекции со стороны сознания, требует анализа пространственной конструкции, который ложится на холст следующим слоем цвета. Потом новый поток ощущений, осложненный предыдущим опытом, объективным изменением цвето-воздушной среды, иным субъективным состоянием автора. Затем новая стадия аналитической коррекции. И так часами, днями, неделями. Пространство картины то распадается, то снова синтезируется, неизменно усложняясь и уплотняясь, превращаясь в материально-психическую структуру, где каждая точка откликается каждой другой. То, что для нас «картина», для художника было записью его переживаний объекта, хронологией взаимоотношений с пространством. На выставке мы разглядываем отдельные страницы этого «дневника», проживая и понимая их в меру своего любопытства, остроты восприятия, аналитических возможностей.
Наша житейская добросердечность готова спросить не без сострадания: зачем так сложно? Для чего все эти часы, дни, недели… вся жизнь, потраченная на созерцание выкрашенных белой краской геометрических фигур?! Что приносит эта пожизненная охота сознания за оптическими импульсами, за бессознательными движениями психики? Тем более трудно это понять в конце ХХ века, когда аккуратная инсталляция, собранная, возможно, из тех же геометрических фигур, демократично уравняет в правах созерцания и автора, и критика, и «почтеннейшую публику», доставив каждому его порцию эстетического удовольствия.
Чтобы понять, чем на самом деле занимался художник Вейсберг, нужно принять во внимание несколько психологических обстоятельств, определявших особенности его работы. Первое отличает всякого, кто родился художником. Это специфический род максимализма – врожденное влечение к Абсолюту. Оно заставляет художника всю жизнь гнаться за ему одному видимым совершенством, проверяя каждой новой картиной каждый шаг этой бесконечной внутренней погони.
Второе обстоятельство касается преимущественно живописцев. Для них самый этот Абсолют приобретает пространственные характеристики, обнаруживает себя как гармоническое пространство. При последовательном развитии живописцы становятся, в каком-то смысле, нечувствительны к времени. Время истории (прошлое, настоящее и будущее), время жизни (детство, зрелость, старость), время работы над картиной (непосредственное восприятие, анализ пространственной конструкции, структурный синтез) – все временные параметры стираются, растворяясь в бесконечно развертывающемся пространстве как его модуляции.
Третье обстоятельство выделяет небольшую группу художников, к которой принадлежал Вейсберг. Эти художники, синтезируют опыт своей профессии, их функция в истории искусств – баланс крайностей. Такой баланс охватывает не только крайности современного им искусства. Это очень субъективное взвешивание всего предшествующего профессионального опыта, индивидуальное проживание всей истории искусств, баланс крайностей человеческой культуры. Картины таких художников внешне мало похожи, но в них – каждый раз заново – восстанавливается онтологическая идея искусства. Дж.Беллини, Кранах-старший, Хальс, Сезанн, Вейсберг – составляют эстафету живописцев-синтезаторов, перекликаясь во времени.
Четвертое обстоятельство касается индивидуальных особенностей самого Вейсберга. Врожденная аналитичность сделала его синтезирующее усилие сознательным. Он смог использовать самоанализ как инструмент развития своего живописного таланта, что придало необычайную скорость его самодвижению. Это позволило ему в течение недолгой жизни преодолеть многие барьеры, которые обычно удерживают художников в локальных социо-культурных рамках. В своем внутреннем росте Вейсберг смог органично перейти от кризисной (ориентированной в будущее, «западной») модели развития к более зрелой парадоксальной (ориентированной в прошлое, «восточной»). Психическая ситуация автора естественно прорастала в картинах и кому-то становилась видимой. Так востоковед Е.Завадская считает живопись Вейсберга «подлинно чаньской по своей природе».
Синтезируя актуальный опыт живописи, Вейсберг преодолевает оппозиционность фигуративного и абстрактного, определившую основные крайности в искусстве ХХ века. Одновременно каждая из его поздних работ фиксирует очередной шаг к балансу доаналитического спонтанно-чувственного восприятия, аналитического живописного конструирования и постсознательных медитативных состояний растворенности в пространстве.
Кроме того, собственное развитие Вейсбергу удалось осознать как школу – методическую последовательность ментальных и практических усилий, формирующих живописца. На базе самоанализа он разработал универсальную систему образования художника – достижения баланса между абсолютными требованиями Искусства и индивидуальными способностями ученика.
Клуб бессмертных. 1997
К 60-летию Музея театральных кукол театра Образцова
С председателем клуба, г-ном П. мы беседуем телепатически. Нас разделяет толстое стекло, призванное охранять его бессмертие от бацилл нашего суетного мира. Мы давно знакомы, и меня не смущает уже ни красная рубаха неслыханного покроя, ни лихо заломленный колпак с кисточкой, ни гнусавый, слишком резкий для его тщедушного тела, голос, ни щучий оскал мелких зубов, как будто стершихся – от времени что ли? А собственно, сколько ему может быть? Слухи самые разные: кто говорит за двести, другие утверждают, что тысячи полторы…
О.П.: Вашему клубу нынешнего созыва в будущем году шестьдесят. Как Вы собираетесь отметить эту знаменательную дату?
Г-н П.: Дурка ты! Это у вас юбилеи с презентациями – пожрать нахаляву, потусоваться. А нам зачем? Нам работать надо, мы – артисты.
К его манере выражаться я тоже уже привыкла.
О.П.: Как раз артисты, по-моему, очень уважают такого рода культурные мероприятия.
Г-н П.: Ваши-то? Эти любят потереться. А члены нашего клуба – люди серьезные. Вон, смотри…
Его хитрый желтый глаз закашивает вправо, и я послушно поворачиваю голову. В конце зала за рефлексами другого стекла смутно различим прямой и суровый аскет в чалме и кольчуге, скрыто воинственный и сам полускрыт щитом, гравированным вязью персидских письмен, потемневших и оттого еще более непонятных.
Г-н П.: Уж сколько веков так – и ни звука. Вот это – работа! Вот это – артист! Все внутри!
О.П.: А если б и заговорил… Как у вас насчет фарси?
Г-н П.: Да как и у тебя – не форси. Мне твой персидский без надобности. Мы и без слов перебьемся. (Он как бы невзначай похлопывает деревянную дубинку, которая всегда при нем.) Так что ли, коллеги?
Слово «коллеги» в его исполнении звучит как-то странно, но мою усмешку сдувает волной звуков: как будто настраивается солидный оркестр, в котором ясно различим чистый голос каждого инструмента, а все вместе – хаос. Г-н П. понимает это, видимо, как знак всеобщего одобрения.
Г-н П.: Слыхала?!
Не успеваю ответить…
– Ах, нет и нет!
Это раздается звонко и капризно, откуда-то сзади – принцесса с крохотными ручками и километровыми ресницами, в буклях, бантиках и блестках.
Принцесса: Когда он говорил со мной, я была так счастлива! Он одевал меня, у него были такие теплые руки!
Г-н П.: Бессмертный? Врешь, бесстыжая!
Принцесса: Ах, да нет же! Глупости какие! Он лепил меня, он меня причесывал, он расправлял мое платье и так смотрел на меня… Я и сейчас как будто чувствую его дыхание… Ах, только им и живу!
Г-н П.: Совсем девка рехнулась. Он уж спился давно, твой мастер, или вовсе в ящик сыграл… Кстати, о ящике. Не сыграть ли нам, господа?