Близ меня вдруг подвинули стул. Я дернулся. Всякий звук обжигал меня, точно каленым железом. Я поднял глаза. За столиком рядом обнаружились люди, новые соседи, которых я прежде не видел. Пожилой господин с супругой, чинная буржуазная пара, пустые, невыразительные глаза, жующие щеки. Но напротив них, почти спиной ко мне, сидела девушка, скорей всего, их дочь. Мне видна была только белая, грациозная шея и над ней, отливая металлическим блеском, шлем иссиня-черных, густых волос. Она сидела почти не шевелясь, прямехонько, и по этой неподвижности я узнал в ней ту, что совсем недавно стояла на террасе, жадно и трепетно ожидая дождя словно белая, истомленная засухой лилия. Ее болезненно тонкие пальцы то и дело нервно трогали прибор, но он ни разу не звякнул – тишина царила вокруг нее, блаженная тишина. Девушка тоже не притрагивалась к еде, лишь однажды ее рука порывисто и жадно потянулась за стаканом. О да, ее тоже снедает горячка мироздания, в приливе восторга не столько подумал, сколько почувствовал я при виде этого движения, нежно устремляя благодарный, полный сочувствия взгляд на ее тонкую шею. Наконец-то хоть одна душа, не утратившая живой связи с природой, хоть кто-то, кто, как и я, пылает в этом вселенском горниле, – и мне захотелось, чтобы она тоже узнала о нашем братстве. Я готов был крикнуть ей: «Да вот же я! Почувствуй меня! Почувствуй! Я тоже, как и ты, истомился, я тоже страдаю! Почувствуй же! Почувствуй меня!» Жгучим магнетизмом желания я окутывал весь ее облик. Не спускал глаз с ее изящной спины, мысленно гладил ее волосы, буравил взглядом этот полупрофиль, беззвучно, одними губами, звал ее, притягивал к себе, вбирал в себя и смотрел, смотрел, не отрываясь, посылая ей волны всего своего жара, лишь бы она тоже, по-сестрински, его почувствовала. Но она не оборачивалась. Оставалась недвижима, холодная и чужая, как статуя. Никто мне не поможет. И она, она тоже меня не чувствует. В ней тоже нет вселенской боли. Я сгораю один.
О, эта духота вовне и внутри, мне ее больше не вынести. Кухонные запахи блюд, сладковатые, жирные, нестерпимо били мне в нос, всякий шум действовал на нервы. Я слышал, как гудит во мне кровь, и чувствовал, что еще немного – и я провалюсь в омут пурпурного беспамятства. Каждым фибром существа своего жаждал я прохлады и простора, а все это тесное, удушливое многолюдство угнетало меня. Рядом было окно, я жадно распахнул его во всю ширь. И замечательно: на меня тут же дохнула прежняя таинственность вселенной, и бурливый ток моей крови разом влился в бездонные глубины ночного неба. Блеклой желтизной мерцала сверху луна словно воспаленный глаз в обводке красноватой дымки, а над полями призрачной, белесой пеленой стлался туман. Отчаянно, не щадя сил, стрекотали цикады, наполняя воздух почти металлическим струнным звоном. Тут и там в эту пронзительную симфонию порой вторгалось то застенчивое неблагозвучное кваканье, а то неожиданно громкий, тоскливый, с подвыванием, собачий лай; где-то совсем вдали мыкала скотина, и я вдруг вспомнил, что в такие вот удушливые ночи у коров, бывает, свертывается молоко. Природа тоже охвачена недугом, в ней тоже все кипит ожесточенным неистовством – в окне, как в зеркале, я видел отражение собственных чувств. Все существо мое стремилось туда, жаркая истома, моя и природы, жаждала слиться в безмолвном, липком объятии.
Снова подле меня задвигались стулья, и снова я вздрогнул. Ужин кончился, вокруг все с шумом вставали – вот и соседи мои поднялись и уже проходили мимо. Впереди отец семейства, сытый, благостный, с улыбкой довольства на устах, следом супруга, а позади всех – дочь. Теперь я видел ее лицо. Лицо заливает бледность, странная, того же нездорового желтоватого тона, что и луна за окном, и губы все еще полураскрыты, как давеча на террасе. В походке, хотя и бесшумной, нет легкости. И какое-то изнеможение во всем облике, столь созвучное, казалось, и моему самочувствию. Я ощущал странное сродство с нею, и меня это только сильнее распаляло. Что-то неведомое во мне жаждало ощутить сближение с нею – пусть меня мельком заденет краешек ее белого платья или окутает на миг аромат ее волос. В ту же секунду она взглянула на меня. Этот ее взгляд, темный, тяжелый, вонзился в меня, да так и засел, глубоко, неисцелимо, и больше я уже ничего, ничего, кроме этого взгляда, не чувствовал, ее светлое лицо разом исчезло, остался только этот черный, жадно затягивающий омут, и в черноту эту я ринулся, как в бездну. Она все еще шла мимо, однако взгляд не отпускал меня, он пронзал меня своим черным копьем, проникая все глубже, глубже. И вот уже его острие впилось мне в сердце – и сердце остановилось. Еще миг-другой она не спускала с меня глаз, а я не смел вздохнуть, и в эти секунды я беспомощно ощущал: невероятным притяжением черного магнита ее зрачков меня уносит куда-то. Но вот она прошла. И разом кровь во мне ожила, хлынула, как из открытой раны, и возбужденно заструилась по всему телу.
Да что же, что это было? Я очнулся, будто воскрес из мертвых. Виной ли всему мой жар, настолько затуманивший мой разум, что мимолетный взгляд незнакомки поверг меня в беспамятство? Только почему мне кажется, будто в этом взгляде я чувствую то же безмолвное неистовство, ту же страшную, безрассудную, изнемогающую жажду, что теперь открывается мне во всем: в красноватом сиянии луны, в жадно отверстых трещинах почвы, в вопиющей муке зверья, – ту самую жажду, что лютует и неистовствует и во мне самом. О, как же все перепуталось, смешалось в эту невероятную, удушливую ночь, как все слилось и растворилось в нетерпеливом ожидании! Кто здесь обезумел – я или мир? Взбудораженный до крайности, желая добиться ответа, я прошел в холл. Незнакомка оказалась там: она молча сидела в кресле подле родителей. Сидела, пряча свой роковой взгляд под приспущенными веками. Сидела, углубившись в книгу, – только я не верил, будто она и вправду читает. Я был уверен: если она чувствует то же, что и я, если так же страдает от бессильной муки задыхающегося мира – не может она беспечно предаваться созерцательной праздности, все это только притворство, только маска в стремлении укрыться от постороннего любопытства. Я уселся напротив и уставился на нее в упор, лихорадочно ожидая встречи все с тем же колдовским взглядом – вдруг он соизволит коснуться меня вновь и на сей раз выдаст мне свои тайны. Но тщетно – она меня не замечала. Рука ее размеренно и невозмутимо перелистывала страницу за страницей, ни на что другое взгляд отвлекаться не желал. А я, сидя напротив, все ждал, сгорая от нетерпения, напрягая все неведомые силы воли, дабы каким-то чудом преобразить их в мускульное, чисто физическое усилие и сломить это упрямое притворство. Среди всех этих людей, что благодушно болтают, курят, играют в карты, между нами завязался безмолвный поединок. Я чувствовал ее сопротивление, чувствовал, что она запрещает себе поднять глаза, но чем сильнее она противилась, тем упорнее был мой натиск, ибо сила, я знал, на моей стороне – ведь за мной все упование изнуренной земли, все обманутые ожидания истомленного жаждой мира. И так же, как по-прежнему неотступно липло к моим порам влажное удушье ночи, так же моя воля осаждала ее оборону, и я знал, точно знал: еще немного – и она подарит, обязательно подарит мне свой взгляд. Позади нас кто-то заиграл на рояле. Нежная россыпь аккордов поплыла по залу, но ее тут же перекрыл взрыв хохота – компания в другом углу смеялась над чьей-то дурацкой остротой; я слышал все, воспринимал все, но ни на миг не ослаблял своего безмолвного натиска. Я даже начал, пусть про себя, но громко, отсчитывать секунды, впиваясь, ввинчиваясь взглядом в ее веки, всей гипнотической силой воли стремясь наперекор всему заставить ее все-таки поднять эту упорно склоненную голову. Минута тянулась за минутой – россыпь аккордов оттеняла их томительную неспешность, – и я уже чувствовал, что силы мои на исходе, как вдруг она резко поднялась и вскинула взор: она смотрела прямо на меня. Опять этот взгляд, темный, нескончаемый, – черное, мшистое, жуткое, засасывающее ничто, жажда, заглатывающая меня неодолимо. Я тонул, я цепенел в этих черных зрачках, как перед глазком фотографического аппарата, ощущая, как он, впившись поначалу в лицо, затягивает меня всего в некий чуждый кровоток, в стремнину, которая уже подхватила, уже несет, земля поплыла у меня под ногами, и я отдался сладостному ужасу падения. Где-то высоко над головой еще лились мелодичные пассажи, но я уже не ведал, где я и что со мной. Кровь отхлынула из моего тела, дыхание прервалось. Дышать было нечем – минуту, час, вечность, – и тут ее веки снова смежились. Я вынырнул, как утопающий из водоворота, не помня себя, трясясь от озноба, от наваждения, от испуга.