Вечером барышня ненадолго заглядывает к ним – только чтобы пожелать спокойной ночи. Девочки с трепетом провожают ее глазами, хотят остановить, сказать что-нибудь. И тут вдруг, уже в дверях, барышня, словно одернутая этим беззвучным окликом, снова останавливается и оборачивается. И что-то светится в ее долгом, грустном, влажно поблескивающем взгляде. Она порывисто обнимает обеих девочек, которые тут же начинают реветь, еще раз целует их и быстрым шагом выходит.
Девочки заливаются слезами. Они чувствуют: это было прощание.
– Мы больше не увидим ее, – всхлипывает одна. – Вот увидишь, завтра из школы вернемся, а ее уже не будет.
– Может, нам позволят потом ее навестить. И она, конечно, покажет нам своего ребенка.
– Конечно. Она такая добрая.
– Бедная барышня! – И снова этот вздох, ставший спутником их собственной судьбы.
– Ты хоть представляешь, как теперь все будет, без нее?
– Я другую барышню никогда полюбить не смогу. Я уже сейчас, заранее ее не выношу.
– Я тоже.
– Такой доброй у нас никогда не будет. А потом…
Она не решается произнести это вслух. Но с тех пор, как они узнали, что у их барышни есть ребенок, неосознанная, едва пробудившаяся женственность наполняет их души смутным благоговением. Они обе думают об этом непрестанно, и теперь уже не с наивным детским любопытством, а проникновенно, с глубоким сочувствием.
– Послушай, – говорит одна. – Я вот что думаю…
– Что?
– Знаешь, прежде чем она уйдет, мне хочется сделать нашей барышне что-нибудь приятное. Пусть знает, что мы ее любим и что мы не такие, как мама. А ты хотела бы?
– Ты еще спрашиваешь?
– Я вот подумала, она так любит белые розы… А что, если мы завтра с утра пораньше, еще до школы, купим ей несколько роз, а потом отнесем ей в комнату.
– Но когда?
– После школы.
– Ее тогда уже здесь не будет. Знаешь, лучше я совсем рано встану, чтобы никто не видел, и сбегаю в цветочный. А перед школой мы ей их преподнесем.
– Да, только мы вместе пораньше встанем.
Они достают свои копилки и высыпают на стол все до последней монетки. Теперь, когда они знают, что смогут напоследок выразить барышне свою пусть безмолвную, но беззаветную любовь, им легче на душе.
* * *
Они встают ни свет ни заря. Но когда, с тяжелыми, пышными розами в чуть дрожащих руках, решаются постучать в дверь барышни, им никто не отвечает. Решив, что та еще спит, они на цыпочках входят. Но комната пуста, постель не смята. В беспорядке разбросаны какие-то вещи, и только на темной скатерти стола белеют несколько писем.
Девочки напуганы. Что стряслось?
– Я иду к маме, – решительно объявляет старшая. И, насупленная, с потемневшими от гнева глазами, презрев страх, она врывается в комнату матери и с порога выпаливает:
– Наша барышня, где она?
– У себя в комнате, должно быть, – удивленно отвечает мать.
– В комнате никого, и постель не тронута. Наверно, она еще вчера вечером ушла. Почему нам ничего не сказали?
Мать даже не успевает заметить дерзкий, вызывающий тон дочери. Странно побледнев, она спешит к отцу, который, в свою очередь, немедленно отправляется в комнату барышни.
Он долго там остается. Все тем же неотрывным, гневным взглядом девочка буравит мать, которая, похоже, не на шутку взволнована и избегает встретиться с ней глазами.
Но вот появляется отец. Белея мертвенным лицом, держит письмо в руках. Зовет мать и вместе с ней снова скрывается в комнате барышни, где родители едва слышно что-то обсуждают. Девочки стоят в коридоре и даже подслушивать не осмеливаются. Им страшно навлечь на себя отцовский гнев – таким они отца никогда еще не видели.
Когда мать выходит из комнаты, вид у нее растерянный, глаза заплаканные. В неосознанном порыве девочки кидаются к ней, хотят расспросить, узнать. Но отшатываются, остановленные ее резким голосом:
– А вы отправляйтесь в школу, опаздываете уже.
И девочки покорно идут в школу. Как во сне, отсиживают там свои четыре-пять часов, никого и ничего вокруг не замечая, не воспринимая ни единого слова. А потом опрометью мчатся домой.
Внешне там вроде все как всегда, только некая жуткая мысль, похоже, повергла в оторопь всех домочадцев. Они как воды в рот набрали, и у всех, даже у прислуги, какие-то странные глаза. Мать выходит девочкам навстречу. Кажется, она приготовилась что-то им сказать.
– Дети, – начинает она, – ваша барышня больше не вернется, она…
Но договорить не решается. Столь грозными, пылающими угольками впиваются в нее, прожигают ее насквозь глаза родных дочерей, что досказать свою ложь до конца она не осмеливается. Осекшись, она отворачивается и уходит – спасается бегством в свою комнату.
После обеда неожиданно объявляется еще и Отто. Его сюда вызвали, для него ведь тоже оставлено письмо. И он тоже бледен. Стоит, как потерянный, не зная, куда себя девать. С ним никто не разговаривает. Все обходят его стороной. Завидев обеих девочек, что сиротливо жмутся в уголке, он было направляется к ним, решив поздороваться.
– Не подходи ко мне! Не прикасайся! – шипит одна, содрогаясь от отвращения. А вторая просто плюет ему под ноги. Смешавшись, он отходит, какое-то время еще слоняется по дому. Потом исчезает.
С девочками никто говорить не решается. Да и они слова не проронят. Белые, как полотно, угрюмые, не зная устали, они беспокойными зверьками бродят по комнате взад-вперед, то и дело сталкиваясь, уклоняясь, глядя друг на друга заплаканными глазами и ни слова не говоря. Они теперь знают все. Знают, что им лгали, знают, что все люди способны на подлость и низость. Они больше не любят родителей, не верят им, не верят в них. Они знают, теперь никому нельзя будет довериться, и отныне вся тяжесть этой ужасной жизни взгромоздится только на их неокрепшие плечи. Из радостной безмятежности уютного детства они разом будто рухнули в пропасть. И пусть пока они не до конца осознают то страшное, что случилось совсем рядом, но их мысли неотступно бьются над этой жуткой тайной, не давая дышать, грозя задушить. Они будто в жару – щеки раскраснелись, в глазах нехороший блеск. Озноб одиночества сотрясает их души, не давая покоя, – они места себе не находят. Никто, даже родители, не решаются с ними заговорить, до того страшным, неистовым взглядом встречают они всякого взрослого, и даже безостановочное кружение по комнате не дает выхода этой ярости, бушующей в детских душах. Они и друг с дружкой не говорят – но тем сильнее ощущается во всей повадке, в каждом движении их безмолвное, жутковатое сообщничество. Молчание, непроницаемое и неколебимое молчание, угрюмо и коварно запрятанная в себе боль, что не выдаст себя ни стоном, ни слезинкой, отделяет их от всех прочих крепостной стеной чуждости, неодолимой и опасной. Никто не смеет к ним подступиться, путь к их душам отрезан – теперь, быть может, на долгие годы. Это враги, вот что отныне сразу чувствует в них каждый, причем враги непримиримые, не ведающие пощады. Ибо со вчерашнего дня они уже не дети.
За один этот день они повзрослели на годы. Но вечером, в сумраке комнаты, оставшись наедине, они чувствуют, как возвращаются к ним прежние детские страхи, страх одиночества, страх перед видениями смерти и неизъяснимые страхи перед множеством других неизведанных вещей. Во всеобщей суматохе их комнату протопить забыли. Дрожа от холода, девочки забираются в одну кровать, обнимаются покрепче детскими ручонками, изо всех сил прижимаясь друг к дружке своими худенькими, еще не оформившимися телами, каждая надеясь в сестринском объятии обрести спасение и защиту. Они все еще не решаются заговорить друг с дружкой. Но вот, наконец, младшая заливается слезами, и старшая, всхлипнув, тоже дает волю рыданиям. Обнимаясь все сильнее, девочки плачут, омывая свои лица поначалу робкими, но затем все более щедрыми ручейками теплой, солоноватой, почему-то дарующей облегчение влаги, чувствуя, как в унисон, невольно подлаживаясь друг к другу, содрогаются от всхлипов их худенькие детские тела. И вот они уже одна боль, одно горе, одно существо, горько рыдающее в темноте. И уже не барышню они оплакивают, и не родителей, что утрачены для них навсегда, – в этих слезах неизъяснимый ужас всего сущего, страх перед тем, что грядет им навстречу из этого непонятого, неизведанного мира, в который они сегодня бросили первый испуганный взгляд. То страх перед жизнью, в которую им теперь придется врастать, жизнью, что воздвиглась вдруг перед ними темно и грозно, словно лесные дебри, через которые надо пройти. И он все сумрачней – этот смутный, неизъяснимый страх, – сумрачней и туманней, почти как сон, и тише, все тише слышны их всхлипы. А вот уже и вздохи их сливаются все ровнее, как совсем недавно сливались слезы. И только теперь, наконец, они засыпают.