Такую обаятельную и исключительную со всеми своими качествами и недостатками женщину полюбил мой брат, и ему нескоро удалось победить гордую красавицу. Во многих отношениях он был совершенно другой человек.
Внешней гордости, внешнего аристократизма в нем не ночевало. Он относился с полным равнодушием ко всему, что отвечало аристократическим вкусам и оценкам предмета его любви. Насколько она была резка и raide, настолько он был воплощенная мягкость, человечность и деликатность. Его шутки и остроумие, несмотря на весь свой блеск, также могли коробить ее аристократизм. Наконец, он не имел средств, и в будущем не мог удовлетворить тем представлениям о подобающем train de vie[114], которые у нее были. Словом вся внешность была против него.
Но мой брат был еще гораздо более исключительный человек, еще более существом высшего порядка, чем она. Это была такая высокая чистая душа, и его жизнь была беспрерывным духовным полетом, он был так обаятелен, талантлив, умен, обладал такой художественностью, остроумием, живостью, отзывчивостью и добротой, что его нельзя было не любить, и нельзя было не почувствовать счастья быть им любимым. В нем был высший духовный аристократизм, утверждавшийся вне и выше всяких сословных перегородок и предрассудков. Его чистота и благородство коренились выше. Если гордости в нем не было и не могло органически быть, то в нем естественно и просто, сама собою, сказывалась хорошая кровь, и, конечно, недаром он был потомком рода, связавшего свое имя с историей России. Может быть высший аристократизм и требует именно того, чтобы все это было и чувствовалось само собой, без стараний и внешнего доказательства.
Свадьба нелегко далась моему брату. С характером Паши ей трудно давалось сближение с семьей своего жениха, и бедной мама, которая так исключительно любила Сережу, и так хотела любить его будущую жену, пришлось, можно сказать, выстрадать это сближение раньше, чем оно состоялось. Конечно, и Сереже, для которого обе они были дороже всего на свете, приходилось нелегко. Характер Паши был с надрывом, и счастье их было более сильное, чем спокойное. Но для такого, как он, незаурядного человека, нужна была и незаурядная жена, и такой конечно была Паша. Можно сказать, что оба они не останавливались в своем духовном росте, и у нее с годами все сильнее росло к нему чувство, особенно, когда она сознала, как приходилось беспокоиться за него. Беречь себя – этой мысли он не допускал, когда дело шло о служении Богу, родине и людям, и она, как бы остра не была у нее тревога за здоровье мужа, была слишком самоотверженной и героической натурой, чтобы не поставить долг выше всего.
Кроме трудностей психологических, у Сережи была другая мучившая его забота, связанная со свадьбой. Он был слишком церковный человек, чтобы легко обойти каноническое запрещение двум братьям жениться на двух сестрах. Его мучило сознание, что он нарушает канон, установленный Церковью, и он нелегко победил свои сомнения. Его совесть успокоило другое древнее церковное постановление, которое он вычитал в церковных актах: разрешение ввести в церковь стадо, застигнутое бурей в поле, если рядом нет другого помещения. Если из сострадания к бессловесной твари Церковь позволяла нарушение святости помещения храма, то неужто нельзя рассчитывать на милосердное снисхождение ее к формальному нарушению канона в таком важном случае, когда идет речь о судьбе двух человеческих существ, ищущих ее благословения своему союзу… Закроет ли она им свои двери, когда они в них стучатся…
В то время на правильность канонических условий при совершении брака смотрели вообще гораздо строже, чем впоследствии, когда по циническому замечанию еп[ископа] Антония Храповицкого, бывшего членом Синода (ныне митрополита) «если нам черного борова прикажут обвенчать, так мы и его обвенчаем». (Писано в 1925 году.) Поэтому решили венчание сделать в тесном семейном кругу, в Сергиевском, и пригласить для совершения его священника Киевского гренадерского полка. Полковые священники не были подведомственны местной епархиальной власти, и потому вообще легче относились к каноническим неправильностям.
«Самых близких» было, однако, достаточно много, чтобы наполнить весь поместительный Сергиевский дом. Свадьба состоялась в начале октября. Кроме всей нашей семьи, были Самарины (дядя Петя и тетя Лина), сестры Оболенские, тетя Груша, Василий Васильевич Давыдов, который был посаженным отцом у Паши, ее двоюродная сестра и самый большой ее друг Груша Панютина, преданный Оболенским кузен, Сережа Озеров, шафер Паши, и наконец свежеиспеченный студент Боря Лопухин, только что приехавший из Орла, сентиментально и благонравно самодовольный и пристававший к «кузиночкам» и «тетичкам», вследствие чего тетя Лина Самарина клокотала и еле переносила его. В Сергиевском доме на три дня почувствовался «клан Оболенских», противопоставленный семье Трубецких.
За час до свадьбы прибежал взволнованный брат Женя с известием, что священник вдруг в церкви разыграл сцену терзания совести, как он будет венчать такой неправильный брак. Решили, что успокоение его совести требует прибавки 100 рублей вознаграждения. Узнав, что полковой священник ломается, старый заштатный священник Сергиевской церкви заявил, что он будет венчать, если тот откажется. Оба аргумента оказали воздействие, и совесть полкового священника успокоилась. Этот неприятный инцидент был скоро забыт. Я в первый раз был шафером на свадьба и должен был держать венец над Пашей, потому что по росту это мне было легче, и мне было обидно, что Сережа Озеров не давал мне держать венец, как следует.
После свадьбы молодые уехали через Москву за границу. Я ехал тем поездом, порученный попечению В. В. Давыдова, который возвращался в Москву. На какой-то станции мы зашли к ним в купе, Паша лежала в гамаке и поразила меня своей хрупкой красотой…
Москва. Пресня
Переездом в Москву начинается новый период нашей семейной и моей личной жизни.
Старшие члены семьи все вылетали из родительского гнезда, женились и жили своими семьями, кроме брата Жени, но он тотчас после окончания университета и трехмесячного отбывания воинской повинности в Киевском полку, был назначен приват-доцентом в Демидовский лицей в Ярославле и жил там. Он приезжал домой только на праздничные каникулы и летом. Старшей оставалась Ольга, которая была как раз посредине между старшими и младшим пятком. До тех пор мы, дети, чувствовали что настоящая жизнь семьи сосредоточена в старших, а мы представляем из себя нечто вроде питомника. А теперь растения из питомника были пересажены в горшки.
Переезд в Москву был обусловлен переменой служебного положения моего отца. Он был назначен почетным опекуном для молодого поколения; поясню, что это была за должность. Существовало особое ведомство Учреждений Императрицы Марии Федоровны, в память основавшей его вдовы императора Павла I. Ведомство это включало ряд женских институтов, больниц и Воспитательный дом, в Петербурге и Москве. Учреждения эти состояли в подчинении императрице. Каждое из них ведалось одним или двумя почетными опекунами, которые вместе входили в состав регулярно собиравшегося Опекунского совета. Кроме того, в Петербурге собиралось Особое присутствие из петербургских и московских почетных опекунов. На должности эти назначали обыкновенно людей, занимавших ответственные места и уходивших на покой от активной деятельности. В Москве они были верхним слоем служилой знати. Мой отец отдавался всей душой возложенным на него обязанностям по заведованию Павловской больницей и хозяйственной частью Елисаветинского института. Он был в дружественных отношениях с директрисой этого института кн[яжной] Ливен, которая была замечательной в своем роде женщиной (впоследствии кн[яжня] Ливен была директрисой Смольного института в Петербурге и на этой должности скончалась) с большим характером. Воспитанницы боготворили ее и трепетали перед ней. В таких же дружеских отношениях мой отец был со своим коллегой графом Алексеем Васильевичем Олсуфьевым, который был почетным опекуном, заведовавшим учебной частью Елисаветинского института.