– У Шолохова тоже полно диалектизмов, – возразил Василий.
– Разумеется. Только они в шолоховских романах воспринимаются органично, в этом вся штука. А у Лихоносова местный говор на фоне остального текста выглядит как попытка соединить божий дар с яичницей. Нет, если бы это была сплошная постмодернистская гипербола – тогда другое дело, но в таком случае следовало педалировать эту тему в хвост и гриву. Но он-то ставил перед собой совсем другую задачу. И не осилил, не дотянул, потому что чужак. Как ни крути, «Наш маленький Париж» – это не «Тихий Дон».
– Разумеется, – согласился со мной Сергей. – Тут никаких сравнений быть не может.
– Да и «Тихий Дон», возможно, написал не Шолохов, – сказал Василий. – Многие утверждают, что он скоммуниздил рукопись романа у другого человека.
– …Вот же ж какое гадское время приспело, – раздалось вдруг за нашими спинами. – И выражения соответствуют времени: скоммуни-и-издили… Тьфу!
Мы оглянулись: за нашими спинами стоял недавний мужичок, смахивавший на эманацию Михаила Шолохова. Был он сив волосом, жидкоус и сух статью. Одежда незваного гостя состояла из засаленной белой сорочки с закатанными выше локтей рукавами и чёрного спортивного трико с напузыренными коленями. В руках он держал полиэтиленовый пакет с надписью «Магнит» и полуторалитровый пивной флакон – правда, наполненный не пивом, а недвусмысленной прозрачной жидкостью.
Мужичок-старичок молча отвинтил крышку и, сделав глоток, бережно передал флакон Вялому. Затем торопливо извлёк из целлофанового пакета огромное яблоко, откусил от него – и передал фрукт вслед за флаконом.
– Ого, дядька, какое у тебя… яблище, – сказал Василий.
– Закуска, – уточнил пришлец. – Да ты, чем зря гутарить, пей давай. Самогонка добрая, не то что магазинная отрава.
Вялый сделал осторожный глоток. Выдохнул с одобрительной хрипотцой: «Хор-р-роша, зар-р-раза!». После чего, откусив от яблока, передал мне нечаянную выпивку-закуску.
Мужичок между тем шагнул в траву, взметнув с неё золотистую пыль – не то цветочную, не то обычную придорожную, заискрившуюся на солнце; сделал два шага и с решительным кряхтеньем уселся на валявшееся рядом сухое бревно с наполовину отлущившейся корой. Потом, кося взглядом на порскавших из-под него во все стороны жёлто-зелёных кузнечиков, заговорил, не скрывая возмущения в голосе:
– Так что вы там, сынки, за пропаганду развели насчёт «Тихого Дона»? С чьих голосов поёте? Или решили поиздеваться над заслуженным писателем от нечего делать? Может, вам невдомёк, сколько кровей мне попортили отакие, как вы, подпевалы? А ить ещё в двадцать девятом году РАПП экспертизу провёл по вопросу плагиата. Подтвердила моё авторство комиссия во главе с самой Ульяновой. И письмо в «Правду» написал в мою защиту не кто-нибудь – сам Серафимович! А с ним – Фадеев и Ставский, и Авербах, и Крюшон… тьфу ты – Киршон, бес его раздери! Мало вам такого? И перед Нобелевской премией экспертизу толстосумы закордонные производили, и ещё до чёрта разных проверок – сколько же вам надо, чтобы вы все наконец унялись?
Я чуть не поперхнулся самогоном:
– Так вы хотите сказать, что вы…
– Михаил Лексаныч? – договорил за меня Василий.
– Та я уже с девятьсот пятого года Михаил Лексаныч. А вот за «Тихий Дон» обидно. Учтите: если будете много брехать обо мне, у вас на языках курячьи типуны повыскочат.
– Ну, если вы Шолохов, значит, давно лежите в могиле и здесь находиться никак не можете, – возразил Сергей, пропустив мимо ушей угрозу насчёт типунов.
– Умер Шолохов, – доложил я, предполагая на своём лице древовидную улыбку. И снова глотнул самогона для прояснения сознания.
– Ага, умер, – согласился пришлец. – От рачка, в восемьдесят четвёртом. А теперь повторно сюда допущен. Чтобы за ходом перипетий донаблюдать.
– Реинкарнация, что ли? – уточнил Сергей.
– Таких слов мне говорить не надо, – поморщился он. – Сектантство это и мракобесие. А я твёрдый атеист и своё материалистическое мировоззрение на помойку выбрасывать не собираюсь. Опиум для народа оставь при себе. Скажу одно: смерти нет, и всё живое в природе никуда не исчезает, а только меняет форму. Закон сохранения и здесь действует. А уж кто сильно старается оставить свой след на земле, тому ещё не раз по этому следу доводится вернуться… Я, правда, пока уяснил новую обстановку, много трудностей нажил на свою голову. Представьте: едва начинаю кому рассказывать, кто я есть на самом деле – меня сразу хватают и везут в психиатрическую больницу. Несколько раз проходил курс лечения… Ладно, обтерпелся и давно никому не рассказываю – с тех пор меня и не беспокоят. Изредка в диспансер зайду отметиться, побеседую со своим врачом-вредителем, и свободен.
– Насчёт психиатрии понятно, – усмехнулся Вялый. – Одного не могу взять в толк: почему вы перед нами открылись, Михаил Лексаныч?
– А потому что обидно мне, когда детище моё валтузят по грязюке блудословы разные! – вскричал он, принимая из рук Егорова обошедший круг флакон с самогоном и огрызок яблока. – С двадцать восьмого года – как опубликовал первую книгу – так и не оставляют меня в покое завистные людишки и бухвосты всех мастей!
– Мы-то как раз не завистники, – заметил Егоров. – Я вообще пишу стихи. И «Тихий Дон» мне нравится.
– И мне нравится, – сказал Вялый. – Но Солженицын утверждает, что такую книгу Шолохов написать не мог.
– Вон ты куда закинул удочку. Добре! Тогда я сейчас расскажу, отчего на меня ополчился этот литературный отщепенец…
***
Он отпил из флакона и, пустив его по второму кругу, снова заговорил:
– Так вот, уехав за границу, Солженицын написал предисловие к книге «Стремя «Тихого Дона»: наглец пытался доказать, что я в двадцать три года, не имея достаточной грамотности и жизненного опыта, не мог написать эпопею с большим историческим охватом. Убедительности в том предисловии нет, но некоторые поверили… А на самом деле была у предателя личная причина злопыхать. Потому что, вернувшись в пятидесятые годы из ссылки, он первым делом отправил мне письмо, в котором называл меня великим писателем – ну и разный там подхалимаж разводил. Надеялся, понимаете ли, что я разлопушусь, встречу его с распростёртыми объятиями и дам вражине зелёный свет в советскую литературу. А хрен ему в дышло, гадёнышу! Я сразу раскусил гнилое нутро! Да, по правде, и не понравились мне его писания. Графомания и бред космополитический, вот и всё, что могу сказать о солженицынских опусах. Везде открыто заявлял это и сейчас подтверждаю. Так что напрасно он старался, распевая мне акафисты: не оправдались ожидания. А когда я выступил против присуждения Ленинской премии повести «Один день Ивана Денисовича» – тут уж он, конечно, разоби-и-иделся! Вот и затаил злопамятство. Ждал удобного случая, чтобы побольнее лягнуть. Ну, в нашей стране, понятно, у него такой возможности не имелось: кто он, и кто я! Моська против слона! Да пусть бы только попробовал что-нибудь вякнуть – я б ему враз рога поотбивал. Изватлал бы, как бобик жучку! Понимал он это, вот и робел до поры. Зато, уехав жить на Запад, сразу стал искать человека, который написал бы антишолоховскую книгу. И, как видите, нашёл, да настрочил предисловьице к этому паскудному пасквилю. Иуда.
– Выходит, незаслуженно обидел вас Александр Исаевич, – сказал я, отпив очередной глоток самогона и передав флакон Егорову. – Надо же, никогда бы не подумал, что он на такое способен.
– А не надо удивляться. Перечитай его внимательно, и всё станет понятно. Весь солженицынский «Архипелаг ГУЛАГ» – сплошная подтасовка фактов. И понимал же, собака хитроплясый, что люди у нас не дураки, потому многие станут обвинять его в недостоверности и в сгущении красок ради привлечения внимания к своей персоне. Надеялся выкрутиться, объявив в предисловии, что «Архипелаг» – художественное произведение. И что же теперь, скажите мне: если какую-нибудь брехню объявить художественным произведением, а не историческим – это сразу снимает любые возражения? И можно поливать грязью всё и вся, а неправильные цифры сделаются правильными?