Почему так? Есть одно объяснение: это была не её злость. Это похоже на ненависть антисемитов к евреям. Или председателей комитетов бедноты к купцам и зажиточным крестьянам. Этой злости мою бабушку научила её мать – больше некому. Точно так же, иррационально и необъяснимо, моя мать научилась ненавидеть своего мужа, моего отца. Семейная традиция.
Что такого сделал мой прадед Степан Неумоин, кроме того, что пропал без вести на войне? Христа распял?
Иногда дед Лёня (все его звали не Алексеем или Лёшей, а именно Лёней) пытался защищаться, и тогда ругался. Его голос, довольно низкий и приятный, становился визгливым и каким-то детским. Он запинался, потому что не мог подобрать нужные слова. В эти моменты дед становился некрасивым. Он не умел ругаться, не умел нападать, и знал это. Поэтому делал он это редко, только когда было уж совсем больно.
А со стороны это выглядело так, будто мама ругает нашкодившего сына. Дед не ругался – дед оправдывался и что-то бессвязно лепетал. Я думал, что он капризничает. Тогда мне нравилось, как легко бабушка ставила его на место. А дед стоял беспомощный и глотал воздух, как рыба.
Сейчас, когда я пишу это, я вспомнил (впервые с 1986 года) глаза деда, полные боли. Я опять их увидел. И мне стыдно, что мерзость, творимая моей бабушкой, и позже – моей матерью, мне нравилась. Сейчас я думаю, что это хорошо, что дед не умел ругаться. Это достоинство, а не недостаток.
К нам, внукам, то есть ко мне и Димке, дед относился очень хорошо. Мне предоставлял полную свободу действий и никогда не лез с нравоучениями (это ещё одно достоинство деда). Всегда чем-нибудь угощал и что-нибудь дарил, какую-нибудь финтифлюшку из чулана. Димка был постарше, и дед давал ему деньги на карманные расходы, а иногда и пиво с ним пил.
Димка рассказывал, что когда я был ещё в коляске, а дед приезжал в Троицк, мать заставляла их со мной гулять. Им это на хрен было не нужно, но они шли. Димка развлекался тем, что со всей дури толкал коляску, чтобы она катилась как можно дальше. А дед покупал себе пару пива и смотрел на всё сквозь пальцы. Коляска, естественно, грохнулась, и кулёк со мной выкатился на асфальт. Они посмотрели – вроде бы я цел, только злой был и орал. Отряхнули пелёнки, засунули меня обратно и матери ничего не сказали.
Секрет, стало быть. Интересная штука: умерли уже те, от кого этот секрет: мать и отец. Умерли и те, чей это секрет: дед и Димка. А секрет жив, и я о нем до сих пор никому не говорил. Знал бы дед, что именно этот секрет – одно из немногих мест, сохранивших о нём память, – повеселился бы.
Дед, когда был рядом, то просто был рядом. Не корчил из себя педагога, наставника или супермена. Даже хорошего деда из себя не строил. Надо что сказать – он говорил. Было обидно – обижался. Надо было пройти мимо меня – проходил мимо.
И вот так, буквально проходя мимо, дед всё же одну науку мне преподал, по лингвистической части. А именно – научил меня ругаться матом.
Я уже говорил, что дед очень редко с кем-то ругался. Он не ругался – он постоянно бурчал. Бурчал тихо, себе под нос, но в голос. А голос у него был звучный.
Вот они в избе с бабой Катей о чём-то говорят, а я в сенях машинку катаю. Мне три или четыре года. Выходит из избы дед и бурчит: «Чего доебалась со своим хлебом? Говорю же: муки до хуя, напеки блинов! Нет, ей, блядине, хлебушка хоцца!»
Бурчал дед монотонно и беззлобно, и я всё запоминал, но никакого особого значения этому не придавал. Слова и слова. Просто я начал их использовать.
Приходит к нам в гости Мария, младшая сестра бабушки. Взрослые посидели, чайку попили. Потом Мария Степановна говорит: «Ладно, пора козу доить. Пойду я». Я по случаю был рядом и напутствовал: «ну, пиздуй помаленьку».
Мне надавали по губам, и я ушёл в сени плакать от обиды: я Няньку (это её прозвище) любил и очень старался попрощаться как можно ласковее. Потом я успокоился и стал машинку катать. Из избы вышел дед, весь красный. Он смотрел себе под ноги и бурчал: «мой внук, в моём доме, а я к нему не подходи». Потом он поднял глаза, увидел меня, остановился и замолчал. Затем обошёл меня за два метра и со словами «Да пошли вы на хуй! За собой, блядь, следите лучше!» ушёл на улицу.
Когда дед с кем-нибудь разговаривал, а не бурчал, он не матерился.
Следующее сжатие пространства деда произошло летом 1986 года. Бабушка почти перестала вставать с кровати, и мать в приказном порядке перевезла их в Троицк. То есть бабушка, конечно, этого хотела: городская квартира комфортнее, и дочь о ней заботиться будет, не только дед. А мнения деда никто не спрашивал.
Мать наняла «пазик» от дома до дома. Дед всю дорогу молча смотрел в окно. Иногда, когда бабушка решала, что пора постонать, дед начинал бестолково около неё суетиться. Но мать его довольно грубо отгоняла.
В Троицке им освободили одну комнату. Бабушка после переезда расслабилась и стала ходить под себя. Памперсов тогда ещё не было, и комната быстро пропиталась запахом говна и стариков.
В комнате у деда была своя кровать, стул для одежды, и одна личная полка в шкафу: для записных книжек, сберкнижек, документов, очков, ручек и всякой мелочёвки. Все инструменты деда остались в чулане в Наруксово. В другие комнаты и на кухню деда не пускали. Еду им приносили в комнату.
Личная полка была у деда на уровне груди. Я часто видел, как дед стоит лицом в шкаф и что-то читает или перекладывает на своей полке. А то и просто стоит. Я захожу, он не оборачивается. Полчаса стоит, час стоит. Я не понимал, что он делает. На мой вопрос отвечал: «ничего».
Сейчас я думаю, что он просто жил, пока так стоял. Жил, если можно так сказать, у себя дома. Эта полка – единственное его личное место. Единственная собственность младшего сына зажиточного купца.
Бабушка это почувствовала и велела деду убрать с полки свои вещи.
– Зачем тебе ещё и это? – спросил дед.
– Простыни в чемодане сгниют. Их на полку надо.
– Да тут же у меня документы, все вещи. Куда ж я всё дену-то?
– Куда хочешь. Хоть на стул положи.
– А сидеть где?
– На кровати сиди.
Этот разговор я видел. Именно в этот момент у деда был визгливый голос и глаза, полные отчаяния. Глаза, которые я вспомнил через 34 года.
– Не буду я ничего убирать! – закричал дед. – Никому они не нужны, твои наволочки!
– Простыни, а не наволочки. Они мне нужны.
Баба Катя немного помолчала и добавила:
– Завтра уберёшь.
Сказала спокойно, но с такой уверенностью, как будто это было уже сделано.
А ночью она умерла.
Моя бабушка, Кутырёва (Неумоина) Екатерина Степановна, прожила в Троицке один год и умерла 24 августа 1987 года. Ровно через 12 лет, 24 августа 1999 года, умрёт сын её дочери, внук Димка, мой родной брат. Он будет похоронен рядом с ней.
На третий день после похорон дед забрал свои вещи с полки, кое-какую одежду и уехал в Наруксово. Больше я его никогда не видел.
В Наруксово дед пробыл около месяца. Как потом рассказывали, «походил, попил вина». Мария, сестра его покойной жены, предлагала ему жить вместе: «вдвоём-то старикам полегче будет». Дед отказался. Перспектива жить с родной сестрой бабы Кати его, видимо, не радовала. Со своей дочерью, моей матерью, он тоже больше не общался. Матери надо было, чтобы он первый написал, вот она и молчала. А когда надумала, уже поздно было.
Дед продал дом, забрал все свои сбережения и уехал в дом престарелых. Этот дом находился в Зелёном городе, недалеко от Нижнего Новгорода (тогда это был город Горький). Опять сжатие личного пространства. Но теперь он сделал это сам, заставлять было некому. Сделал потому, что дом престарелых – это такое место, где никто, – ни покойная жена, ни её сестра, ни родная дочь, – ни одна сволочь не отнимет у него личную кровать, тумбочку и шкаф. Так оно и было, но..
В доме престарелых дед снова женился.
Под новый 1992 год мать получила письмо от новой жены деда, что Кутырёв Алексей Гаврилович умер 4 декабря 1991 года и похоронен за государственный счёт. Ценных вещей и сбережений у него не было.