Костя отпустил бабушкину руку, протиснулся среди множества ног, встал на цыпочки, выглянул из-под прилавка, крашенного зелёной краской.
Заметив его, дородная продавщица расплылась в улыбке, пропела-протараторила:
– Костянтин пришёл! Ну, здравствуй, Костянтин! На-ко вот конфетку! – она сунула ему в ладошку твёрдый цветной квадратик ириски.
– С-с-с-с-пааасибо!
– На здоровье! – она посмотрела поверх Кости, и приветливая, ласковая улыбка оплавилась, сделавшись неприятной, заискивающей. Такой улыбкой учительница встречала толстую крикливую завучиху, когда та вползала в узкие двери их класса.
– Здравствуй, Марья Алексеевна!
Костя обернулся, задрал стриженую голову.
Над ним склонилась незнакомая старушка в белом платке. Её морщинистое лицо показалось ему добрым, глаза смотрели весело, как молодые. Вот только люди в магазине перестали галдеть, расступились, а некоторые и вовсе вышли.
– Это чей такой мальчонка красивенькой? – старушка погладила его по голове.
У Кости защекотало в носу, он громко чихнул. Старушка засмеялась.
– Будь здоров, голубанушко! Уж не Николая ли Васильевича ты внучок?
Костя улыбнулся, кивнул, потёр нос. Старушка повернулась, нашла глазами его бабушку.
– Здравствуй Анна Петровна, как здоровьице?
Бабушка ответила прямым строгим взглядом:
– Здравствуй, Марья Алексеевна, всё хорошо!
– А почто в гости не заходишь? – с насмешкой спросила старушка.
– Так всё дела!
– Делаа?! – протянула Марья Алексеевна. – Эка ты делова бабка! – она расхохоталась. Отсмеявшись, подалась к бабушке:
– А ты дела-то отложи. Зайди ко мне чаю попить. И внучка приводи. Его ведь поправить можно, что ему мучиться!? – она подмигнула, повернулась к продавщице:
– А продай-ко мне, милая, хлебушка да шоколадных-то конфект!
Бабушка Анна Петровна, как и все прочие, сторонилась Марьи Алексеевны.
Марью Алексеевну вся округа почитала, как знахарку, ворожею-икотницу. Возраста её никто толком не знал, хотя имелся у неё и паспорт, где в специальной графе сельсоветский каллиграф Афанасий Егорыч, потея и отдуваясь, вывел день, месяц и год. Только дату эту Марья Алексеевна сама надиктовывала, какая на ум пришла, от того, что настоящую сама не ведала. Как ни крути, а когда царя скинули, она уж жонкой была, стало быть, годов ей – никак не меньше 100, скорее даже много больше. Годы сморщили кожу, выбелили голову, высушили тело, но унять огнём плещущий дух не смогли. Карие глаза искрились молодой силой и озорством, лукавым смешком и своедумым упрямством. Хвори бежали её, двигалась она легко, проворно, а косой, серпом и вилами управлялась шибче иных девок. Весёлая, красивая, на язык бойкая – всем хороша! Но в копне душистого сена часто прячут вилы – обид Марья никогда никому не прощала, обходилась с людьми жестоко с самого детства. Всегда вокруг неё беда: руки-ноги ломают, пальцы рубят, заболевают и тонут. Да только сглаз да наговор – не нож, не кистень, к делу не пришьёшь! Заговори с ней о колдовстве – рассмеётся в лицо, потом посмотрит строго, да и отошлёт.
Жила она теперь одна: муж помер, дочери уехали в город. Марья не тужила, с хозяйством справлялась. Испоредка к пенсии прибавка выходила: приводили к ней хворых и убогих с близи и издалёка. Не всех она брала, но кого брала – правила.
Давным-давно и Анна Петровна к ней обращалась, просила телёночка сыскать. Хотя и не должна была по идейным соображениям: состояла в Коммунистической партии, муж – ответственный работник угрозыска, так что само собой предполагалось, что ни в чертовщину, ни в Бога она не верила. Да что Ленин, когда родилась Костина бабушка в пинежской колдовской глуши, видала такое, что не про всё расскажешь! Так что икон она из красных углов не убирала, в баню после 12 не ходила, перед каждым делом говорила: «Господи, благословесь», на ночь, если муж не слышал, шептала молитву.
– А что, Костянтин, пойдём-ка в гости сходим! – предложила бабушка, когда внук управился с шаньгами и чаем.
– А д-д-д-д-дееедушка г-г-г-г-где?
– Дед с ранья ушёл силки смотреть, вернётся к вечеру, так что мы сами себе хозяева.
Костя пожал плечами, кивнул.
Марья Алексеевна жила на околице у заброшенной церкви. Церковь срубили в 1917 году на общинные деньги, но освятить не успели: в стране такая катавасия началась, что не до того, а после религия и вовсе не ко двору пришлась. Дед Николай лично крест с купола сбил, даром, что крещёный. Марья Алексеевна тогда только плюнула, да в дом ушла. В опоганенной церкви устроили колхозный клуб – не самый гадкий вариант по тем временам. В одной половине кино крутили, устраивали танцы с непременным мордобитием у крыльца, а в другой, где алтарь – заколотили окна досками, да так и бросили. Огромные брёвна почернели от времени, потрескались, но стены стояли крепко, высоко к небу поднимая треугольные тёсаные купола. Дети любили пробираться в эту жуткую гулкую хоромину, пронизанную светом щелястых окон. Тихо, таинственно, а чуть ударишь в ладоши – захлопают в вышине крылья, полетят вниз перья и пух, замечутся под крышей потревоженные голуби.
Каждое лето Костя собирался сходить сюда в полночь, но до сих пор так и не решился.
Брошенная церковь над косогором издалека видна с реки, с заливных лугов, с опушки леса. Когда египетская пирамида её шатра появлялась над горизонтом, Костя, которого вёз со станции в лодке-долблёнке дед Николай, знал, что скоро пути конец.
Дом Марьи Алексеевны стоял через красную глинистую дорогу, круто уходившую в этом месте вниз, на бескрайние наволоки. Огромный пятистенок потихоньку ветшал: давно здесь не видали мужика, некому было потягаться со временем. Стены вросли в землю по окна низкой избы, крыша покосилась, взвоз отрухлявел. Но рамы окошек блестят свежей краской, аккуратные огороды прополоты, на верёвках сушится выполосканное в ледяной Шельмуше бельё, цветастый половик проветривается на длинных, бархатных от времени перекладинах изгороди.
Приставки у двери нет, значит, хозяйка дома.
Бабушка пошевелила беззвучно губами, крикнула:
– Здорово, Марья Алексеевна, дома ли?
Дверь избы тут же отворилась, словно хозяйка только и делала, что ждала дорогих гостей, взявшись за ручку.
– И тебе привет, Анна! А это кто? Никак, Костянтин?! Доброй парень! Хорошо, что пришёл! Давно вас поджидаю, уже третий раз самовар грею!
– Да я ведь и не сказывала, что приду сегодня! – удивилась Анна.
Марья только рукой махнула:
– Эко диво! Я и так ведаю, что вы сегодня придёте! Почто у калитки стоите? Заходите в дом!
Анна Петровна оробела, но виду не подала, взяла внука за руку, прошла во двор.
– Какие, Марья, рябины-то нынче красивые!
Марья Алексеевна обернулась, взглянула строго:
– Красивые…. Нравятся тебе, Костя, рябины?
– Очень! – неожиданно для себя самого чётко ответил Костя, даже не успев подумать.
– То-то, – подняла палец Марья Алексеевна, со значением посмотрела на Анну, толкнула дверь:
– Заходи, хороший мой!
Костя шагнул, да так и замер у порога на полосатой дорожке, уходящей в сумрак. За маленькой дверкой с кованым кольцом, входя в которую бабушке пришлось чуть не пополам согнуться, распахнулось во все стороны передызье. Вверх – до самой крыши, из-под которой через невидимое отсюда оконце резал темноту яркий луч, вперёд – до дальней бревенчатой стены, в стороны – широко, на отцовском огромном велосипеде развернуться можно! Когда глаза пообвыклись, он заметил двери в стенах слева и справа, лестницу на второй этаж. Пока Костя глазел по сторонам, Марья Алексеевна, проскользнувшая незаметно вперёд, поманила за собой:
– Пойдём, голубанушко! – сверкнула молодой улыбкой, пошла вверх по блестящим белой эмалью ступеням на второй этаж.
Костя обернулся, бабушка стояла рядом.
– Не робей, – погладила его по голове.
Разувшись, они поднялись следом за хозяйкой по крутой лестнице в один пролёт на террасу с прихотливыми резными перильцами, что соединяла две половины дома. В левой части дверь была заперта, а справа ждала Марья Алексеевна.