Гул нагрянувших в сумерки грузовиков с прицепами, немецкая гортанная речь, крики и плач хозяек, куриный переполох, блеянье овец, треск разъезжающих мотоциклов – этот невообразимый шум и громыхание взбудоражили Пьяный курган, явив жестокие и непреложные приметы оккупации.
Ефросинья, закутанная в черный платок, стояла у окна, сложив на груди руки. Было больно смотреть на улицу, ставшую как будто чужой. Почти физически ощущала она присутствие немцев, ненавистных, мерзких. Дом, казалось, лишился стен, и в любую минуту в него могли войти фрицы и выгнать их…
Ее оторопь и тревога, очевидно, передались детям, находившимся вместе с ней в зале. Помолчав, Иван начал спорить с Диной о том, чем питаются в Африке крокодилы. Задумчивый Алик настраивал балалайку, время от времени пробуя пальцем струны. Играть он научился в спецприемнике и очень обрадовался, увидев в доме этот русский инструмент.
– А знаешь «Катюшу»? – спросила Дина, отворачиваясь от непримиримого своего оппонента. – Выучи, пожалуйста.
Алик серьезно сосредоточился. И, ударяя пальцем по струнам, стал подбирать мотив. Вначале сбивался, но с каждой попыткой мелодия становилась чище. За ним наблюдала Дина, и он, ощущая ее взгляд, очень старался.
– Молодец! Наверно, будешь музыкантом, – похвалила Ефросинья. – А еще что-нибудь…
Алик смущенно зарделся, его глаза осветились грустью. И он заиграл восточную мелодию, замысловатую и жалобную. И вдруг остановившись, исподлобья глянул на хозяйку:
– Это я сам сочинил. Называется «Мама».
– За душу берет. Скучаешь по ней?
Алик опустил свои миндалевидные темные глаза.
– И я по мамочке скучаю, – прошептала Дина.
Не успела она и рта закрыть, как Иван с обидчивой ревностью выпалил:
– Такое и я могу придумать. Тра-ла-ла. Тра-та-та… Тянет дед за хвост кота!
– Ты в музыке ни бельмеса! А еще рассуждаешь, – возмутилась Дина. – Невежа…
– Ты много понимаешь!
– Да, понимаю. И ноты знаю. И могу на пианино этюды исполнить. Что? Проглотил, Вахонин?
Громко брякнула щеколда двери, и в дом заскочила в разорванной кофточке и съехавшей на бок синей юбке Валентина Акименко. На подруге не было лица. Жесткие рыжеватые волосы разлохматились и сбились на сторону. В расширенных глазах, полных слез, застыл страх. Верхняя губа, разбитая посередине, раздулась. Ободранные до локтей руки дрожали.
– Еле живой осталась… – заполошно вымолвила подруга. – Два фрица в кухню затолкали… Ремни расстегивают… Каталкой вдарила крайнего, второму в рожу – простоквашей… Стали, лупить… А я вырвалась – и по терновнику. А фриц вдогон из автомата! Слыхала?!
– Так это по тебе?
– По… по мне… – всхлипнула Валентина. – Девчонки мои испужались, кричат… Я лежу, тоже реву… А немчуры на коляску валушка и сало погрузили и уехали… К тебе огородом Герасимовны прокралась. Чтоб не выдать…
– Вот звери, – гневно прошептала Ефросинья.
– Правда, я сама трошки маханула, – призналась Валентина. – Сорвали они груши. Нет бы мне промолчать. А я возьми да скажи: «Ешьте, гостечки дорогие! Чтоб вы, б…, подавились!» А немец понял, да меня матом… Видно, нашенский, из предателей…
За околицей, в меркнущем вечернем воздухе блеснули небывалые белые зарницы. Странно громыхнуло. И стало понятно, что неподалеку рвутся мины. Долетели пулеметные и автоматные очереди, заглушаемые, точно ударами тяжелого барабана, залпами пушки.
– «Наши»! – вскрикнула Ефросинья. – Начали бой…
– Помоги им Господь! – перекрестилась Валентина и потрогала пальцем губу. – Онемела.
Бой, разгоревшись, так же внезапно угас. Слышались только отдельные выстрелы. Ефросинья захлопотала:
– Пора ужинать. Я картошки наварила.
– Что ты! В рот не полезет. Буду ночевать с дочками у матери. Еще не была у ней сегодня, – отговорилась Валентина и поправила кофточку. – Проводишь?
На крыльце она остановились. По сумеречной улице и двору стлался зловонный дымок. С замиранием прислушивались к перестрелке у терского брода.
– Как твои нахлебники? Сильно балованные?
– Ладим.
– Слух пустили, что ты на калитке немцам хвалу написала. Чи правда? – обронила с потаенным осуждением подруга. – Потому, дескать, объезжают.
– Слово это – «Сыпной тиф». Помнишь, Наталья про жиличку рассказывала?
– И всего-то? Напиши и мне.
Ефросинья обнажила голову.
– А на такое доказательство согласна?
– Ну, ты, девка, отчебучила. Не знала… Эх, если б помогло на самом деле, – засомневалась гостья и торопливо сошла со ступеней. Прихрамывая, засеменила к перелазу. За околицей вновь загрохотало, завыло. Валентина пригнулась и заторопилась к проему в плетне. И Ефросинья ужаснулась, что этот день мог стать для подруги последним…
12
Капитан Ивенский, получив приказ занять позиции на терском берегу, в полосе обороны батальона, недоучел того, что задание было отдано, когда отступающая дивизия находилась на марше. Командир полка Рябушко на совещании подчеркнул, что батальоны будут рассредоточены широко, в шахматном порядке. Одни в километровой отдаленности на танкоопасном направлении, другие у самого берега, где предположительно могли переправляться немцы. Между хуторами Пьяный курган и Дымков была отмель, образованная скальными выступами.
Он привел роту к этому месту, вблизи мастерских машинно-тракторной станции, оборудовал огневые точки, окопался в полный профиль. В каменном подвале, где прежде хранили запчасти, оборудовал КП. Но связь со штабом полка наладить не удавалось. Разведчики доложили, что ни слева, ни справа на расстоянии трех-пяти километров нет красноармейских подразделений. Ивенский встревожился, – вероятно, немцам удалось сделать танковый прорыв. И приказ Рябушко полетел к чертям, обстановка кардинально изменилась – их полк отступил столь стремительно, что штабники не успели предупредить его, командира роты.
Появление отряда пехотного училища, выходящего из окружения, подтвердило худшие предположения. Молодой лейтенант пообещал при первой возможности доложить командованию о ситуации, в которой оказалась рота.
Политрук Калатушин, назначенный всего неделю назад, отделился незримым барьером от командира и офицеров. Бывший парторг ткацкой фабрики ни разу не бывал на передовой, но держался с гонором, на полуслове обрывая подчиненных. Выше среднего роста, сутулый, Егор Степанович походил на неандертальца скуластым лицом и широким носом с крупными ноздрями, при этом имел белесовато-рыжие волосы, зализанные назад. Придирчивость к мелочам рьяного службиста и женолюба (письма от подружек он получал каждый день и, хвастая, вслух объявлял об этом) раздражали Ивенского. А цель всех его политбесед сводилась к прославлению партии и товарища Сталина.
– Мы, защитники социалистической Родины, должны сознавать, что всем обязаны отцу народа, дорогому Иосифу Виссарионовичу Сталину! – упорно вбивал политрук заготовленные фразы в головы бойцов. – Мы живем в эпоху вождя мирового коммунистического движения и гения, поднявшего из руин лапотную Русь! Он привел нас, товарищи красноармейцы, к социализму, а теперь направляет прямым курсом к победе над фашистским зверем! А что же мы с вами? Подумаем: кто мы такие? Да никто, простые смертные. А вождь не спит ночами, не гасит путеводный свет в Кремле, работает и заботится о народе. Спрашивается, разве можем мы не оправдать возложенную на нас ответственность и высокое доверие? Нет, не можем! Жизнь ничего не стоит, товарищи, если не отдана она служению большевистской партии и любимому товарищу Сталину! В бой нас бросает его имя! К победам ведет его имя! Что самое ценное для сердца советского человека? Его сравнимое с солнцем священное имя!
Ивенский вынужденно присутствовал на словоблудиях. Двоевластие в частях – командирское и комиссарское – приносило пользу, если между этими двумя людьми было понимание и согласие, но в противном случае вредило дисциплине и просто мешало воевать. Калатушин решил взять быка за рога. Перед выдвижением к Тереку особист полка, с которым Ивенский служил полгода, предупредил, что получил заявление, в котором новый политрук обвиняет комроты в двусмысленных высказываниях в адрес командования фронта и в грубом отношении к личному составу. Война многому научила Ивенского. И разговор «по душам» он решил отложить до подходящего момента.