– Муж ваш, сударыня, Иван Андреич; он здесь, он перед вами, сударыня…
Иван Андреич действительно стоял у крыльца.
– Ай, это вы? – закричал господин в енотовой шубе.
– А! c’est vous?[1] – закричала Глафира Петровна, с неподдельною радостью бросаясь к нему. – Боже! что со мной было! Я была у Половицыных; можешь себе представить… ты знаешь, что они теперь у Измайловского моста; я говорила тебе, помнишь? Я взяла сани оттудова. Лошади взбесились, понесли, разбили сани, и я упала отсюда во ста шагах; кучера взяли; я была вне себя. К счастию, monsieur [2] Творогов…
– Как?
M-r Творогов походил более на окаменелость, чем на m-r Творогова.
– Monsieur Творогов увидал меня здесь и взялся проводить; но теперь ты здесь, и я могу вам только изъявить мою жаркую благодарность, Иван Ильич…
Дама подала руку остолбенелому Ивану Ильичу и почти ущипнула, а не сжала ее.
– Monsieur Творогов! мой знакомый; на бале у Скорлуповых имели удовольствие видеться: я, кажется, говорила тебе? Неужели ты не помнишь, Коко?
– Ах, конечно, конечно! ах, помню! – заговорил господин в енотовой шубе, которого называли Коко. – Очень приятно, очень приятно.
И он жарко пожал руку господину Творогову.
– Это с кем? Что же это значит? Я жду… – раздался сиплый голос.
Перед группой стоял господин бесконечного роста; он вынул лорнет и внимательно посмотрел на господина в енотовой шубе.
– Ах, monsieur Бобыницын! – защебетала дама. – Откудова? вот встреча! Представьте, меня тотчас разбили лошади… но вот мой муж! Jean![3] Monsieur Бобыницын, на бале у Карповых…
– Ах, очень, очень, очень приятно!.. Но я сейчас возьму карету, мой друг.
– Возьми, Jean, возьми: я вся в испуге; я дрожу; со мной даже дурно… Сегодня в маскараде, – шепнула она Творогову… – Прощайте, прощайте, господин Бобыницын! мы, верно, встретимся завтра на бале у Карповых…
– Нет, извините, я завтра не буду; я уж завтра того, коль теперь не так… – Господин Бобыницын проворчал что-то еще сквозь зубы, шаркнул сапожищем, сел в свои сани и уехал.
Подъехала карета; дама села в нее. Господин в енотовой шубе остановился; казалось, он не в силах был сделать движения и бессмысленно смотрел на господина в бекеше. Господин в бекеше улыбался довольно неостроумно.
– Я не знаю…
– Извините, очень рад быть знакомым, – отвечал молодой человек, кланяясь с любопытством и немного сробев.
– Очень, очень рад…
– У вас, кажется, свалилась калоша…
– У меня? Ах да! благодарю, благодарю; хочу всё завести резинные…
– В резинных нога как будто потеет-с, – сказал молодой человек, по-видимому с безграничным участием.
– Jean! да скоро ли ты?
– Именно потеет. Сейчас, сейчас, душенька, вот разговор интересный! Именно, как вы изволили заметить, потеет нога… Впрочем, извините, я…
– Помилуйте-с.
– Очень, очень, очень рад познакомиться…
Господин в енотах сел в карету; карета тронулась; молодой человек всё еще стоял на месте, в изумлении провожая ее глазами.
II
На другой же вечер шло какое-то представление в Итальянской опере. Иван Андреевич ворвался в залу как бомба. Еще никогда не замечали в нем такого furore[4], такой страсти к музыке. По крайней мере положительно знали, что Иван Андреевич чрезвычайно любил всхрапнуть часок-другой в Итальянской опере; даже отзывался несколько раз, что оно и приятно, и сладко. «Да и примадонна-то тебе, – говаривал он друзьям, – мяукает, словно беленькая кошечка, колыбельную песенку». Но он это уже давно что-то говаривал, еще в прошлый сезон; а теперь, увы! Иван Андреевич и дома не спит по ночам. Однако ж он все-таки ворвался как бомба в залу, набитую битком. Даже капельдинер взглянул на него как-то подозрительно и тут же накосился глазом на его боковой карман, в полной надежде увидеть ручку припрятанного на всякий случай кинжала. Нужно заметить, что в то время процветали две партии и каждая стояла за свою примадонну. Одни назывались *** зисты, другие *** нисты. Обе партии до того любили музыку, что капельдинеры наконец решительно стали опасаться какого-нибудь очень решительного проявления любви ко всему прекрасному и высокому, совмещавшемуся в двух примадоннах. Вот почему, смотря на такой юношеский порыв в залу театра даже седовласого старца, хотя, впрочем, не совсем седовласого, а так, около пятидесяти лет, плешивенького, и вообще человека с виду солидного свойства, капельдинер невольно вспомнил высокие слова Гамлета, датского принца:
Когда уж старость падает так страшно,
Что ж юность?
и т. д.
и, как было сказано выше, накосился на боковой карман фрака, в надежде увидеть кинжал. Но там был только один бумажник, и более ничего.
Влетев в театр, Иван Андреевич мигом облетел взглядом все ложи второго яруса, и – о ужас! сердце его замерло: она была здесь! она сидела в ложе! Тут был и генерал Половицын с супругою и свояченицею; тут был и адъютант генерала – чрезвычайно ловкий молодой человек; тут был еще один статский… Иван Андреевич напряг всё внимание, всю остроту зрения, но – о ужас! статский человек предательски спрятался за адъютанта и остался во мраке неизвестности.
Она была здесь, а между тем сказала, что будет вовсе не здесь!
Вот эта-то двойственность, проявлявшаяся с некоторого времени на каждом шагу Глафиры Петровны, и убивала Ивана Андреевича. Вот этот-то статский юноша и поверг его наконец в совершенное отчаяние. Он опустился в кресла совсем пораженный. Отчего бы, кажется? Случай очень простой…
Нужно заметить, что кресла Ивана Андреевича приходились именно возле бенуара, и вдобавок предательская ложа второго яруса приходилась прямо над его креслами, так что он, к величайшей своей неприятности, решительно ничего не мог заметить, что делалось над его головою. Зато он злился и горячился, как самовар. Весь первый акт прошел для него незаметно, то есть он не слыхал ни одной ноты. Говорят, что музыка тем и хороша, что можно настроить музыкальные впечатления под лад всякого ощущения. Радующийся человек найдет в звуках радость, печальный – печаль; в ушах Ивана Андреевича завывала целая буря. К довершению досады, сзади, спереди, сбоку кричали такие страшные голоса, что у Ивана Андреевича разрывалось сердце. Наконец акт кончился. Но в ту минуту, как падал занавес, с нашим героем случилось такое приключение, которое никакое перо не опишет.
Случается, что иногда с верхних ярусов лож слетает афишка. Когда пьеса скучна и зрители зевают, для них это целое приключение. Особенно с участием смотрят они на полет этой чрезвычайно мягкой бумаги с самого верхнего яруса и находят приятность следить за ее путешествием зигзагами до самых кресел, где она непременно уляжется на чью-нибудь вовсе не приготовленную к этому случаю голову. Действительно, очень любопытно смотреть, как эта голова сконфузится (потому что она непременно сконфузится). Мне всегда тоже бывает страшно за дамские бинокли, которые лежат зачастую на бордюрах лож: мне всё так и кажется, что они вот тотчас слетят на чью-нибудь не приготовленную к этому случаю голову. Но я вижу, что некстати сделал такое трагическое примечание, и потому отсылаю его к фельетонам тех газет, которые предохраняют от обманов, от недобросовестности, от тараканов, если они у вас есть в доме, рекомендуя известного господина Принчипе, страшного врага и противника всех тараканов на свете, не только русских, но даже и иностранных, как-то пруссаков и проч.
Но с Иваном Андреевичем случилось приключение, до сих пор еще нигде не описанное. К нему слетела на голову, – как уже сказано, довольно плешивую, – не афишка. Признаюсь, я даже совещусь сказать, что к нему слетело на голову, потому что действительно как-то совестно объявить, что на почтенную и обнаженную, то есть отчасти лишенную волос, голову ревнивого, раздраженного Ивана Андреевича слетел такой безнравственный предмет, как, например, любовная раздушенная записочка. По крайней мере бедный Иван Андреевич, совершенно не приготовленный к этому непредвиденному и безобразному случаю, вздрогнул так, как будто поймал на своей голове мышь или другого какого-нибудь дикого зверя.