— Как раз столько и надо, чтобы он избавился от младенческих капризов… Как раз столько и надо, чтобы ты перестала бояться потерять его и вновь захотела моих поцелуев. Как раз столько надо, наконец, чтобы Мери Рид-Ольгерсен смогла, как всегда, спокойно пойти навстречу судьбе!
— Я люблю тебя, Никлаус, — на одном выдохе прошептала Мери. Она вдруг так захотела его, к ней внезапно вернулось желание, утерянное в период ненависти к себе самой, уродливой толстухе со всеми болячками, какие только бывают у брюхатых.
Восемь месяцев спустя армия оставила Бреду, чтобы снова приступить к военным действиям[4], и повседневная жизнь города опять стала сонной и потекла по прежнему руслу. Каждый год в это время в таверне резко убывал поток посетителей, и нынешний ничем не отличался от минувших. Лукас Ольгерсен в душе сокрушался о том, что дела сына пошли хуже, но гордыня не только не позволяла ему посочувствовать Никлаусу, но напротив — вынуждала притворяться, будто такое положение его только радует. Они с сыном так и не помирились.
Музыканты в «Трех подковах» играли теперь совсем редко, и потенциальные посетители из числа жителей Бреды предпочитали другие места.
Вообще-то у Никлауса денег на то, чтобы безбедно жить долгие годы, вполне хватало. И перспектива подписания осенью окончательного мирного договора не пугала его. Планов было более чем достаточно и помимо таверны.
Над «Тремя подковами», отчаянно обезлюдевшими, садилось солнце, поджигая последними лучами небесную лазурь, облака потихоньку рассеялись… Однако внутри, по мере того как Мери спускалась с лестницы, сгущались грозовые тучи. Крик ее был слышен по всему дому:
— Никлаус, где ты? Ну-ка давай сюда быстро: сейчас от тебя мокрое место останется! — Она обернулась к появившейся на верху лестницы женщине, сильно удивленной воплями трактирщицы: — А вам я советую вообще убраться отсюда!
Просить себя дважды та не заставила.
Мери толкнула дверь кухни.
— Где этот сукин сын, мой муженек? — буркнула она, обращаясь к Фриде, перебиравшей овощи к ужину.
— В подвал спустился, — поспешила ответить девушка.
Фрида не решилась спросить хозяйку, почему у нее, обладавшей таким милым и веселым нравом, вдруг настолько резко испортился характер, откуда такая дикая вспышка гнева. А Мери вихрем помчалась через общую залу, где, как положено, уже были накрыты столы, и застала Никлауса, с трудом одолевавшего ступеньки, ведущие наверх из погреба. В каждой руке у него было по кувшинчику, он негромко напевал. Подняв глаза на супругу, Никлаус улыбнулся ей:
— Мери, моя Мери…
Поднявшись повыше — так, что ему стало видно выражение ее лица, Никлаус сразу смекнул, что ей все известно, и ожидал криков, воплей, чего угодно, но уж точно не кулака, который расквасил ему нос, заставил потерять равновесие, выронить оба кувшинчика и оказаться залитым вином. Сюда уже бежали Милия и Фрида, привлеченные шумом и подгоняемые любопытством. Кровь, которая заструилась из носа Никлауса, отнюдь не утихомирила Мери.
— Ах ты скотина, ах ты мерзавец! Бандит, разбойник! Сволочь! — орала она. — Полтора-два годика, да? Полтора-два годика? И как только я могла быть такой дурой, чтобы тебе поверить? Да тебя надо просто прикончить к чертовой матери, я сама тебя убью, прямо сейчас, гада такого! Будешь знать, как лапшу мне на уши вешать! Сейчас зенки-то выцарапаю! — Ее уже несло так, что не остановить, она плохо понимала, что кричит, и снова лезла к мужу с кулаками.
Но не тут-то было. Никлаус уже собрался с силами и бить себя больше не дал. В конце концов, надо же соблюдать приличия перед слугами. Высокий, могучий, по-прежнему гибкий, несмотря на нехватку движения в последнее время, он перехватил ее руки и развернул жену спиной к себе, чтобы себя обезопасить.
— А ну-ка успокойся, — повелел муж, скрещивая ей руки на груди, еще раздутой молоком. — Ну-ка говори, какого черта ты на меня так набросилась!
— Успокойся?! — завизжала Мери. — Ничего себе предложение: успокойся! Это как же мне успокоиться, если я опять по твоей милости брюхата?!
Девушки-служанки недоуменно переглянулись. Им и в голову не могло прийти, что такая приятная новость способна вызвать столь сильный гнев.
— А вы обе, — обрушилась на них Мери, — марш на кухню! Там вам найдется что делать, и незачем соваться, куда не звали!
Никлаус подтвердил приказ жены кивком, руки были заняты: Мери продолжала вырываться.
Девушки убежали, тихонько фыркая и хихикая.
На пике ярости Мери вдруг почувствовала неудержимое желание расплакаться. Ей не нужны были свидетели! Хватит на сегодня спектаклей. К тому же еще Никлаус сжал ее, как клещами, — больно! Но вот он уже начинает ее утешать, одновременно пытаясь втягивать внутрь кровь, все еще текущую из ноздрей.
— У тебя отличный удар правой.
— Ух… отпусти меня! — прошипела Мери. — Я уверена, что могу и покрепче врезать.
— Ха-ха-ха! — вырвалось у него. Но внезапно он оборвал смех, понимая, какое бедствие для нее, непоседливой, задорной, отважной, эта новая беременность. И сказал серьезно: — Видишь ли, Мери Рид-Ольгерсен, я хочу тебе напомнить, что ребенка можно сделать только вдвоем, и я что-то не заметил, чтобы ты избегала этого занятия. Вот просто ни единого момента не помню, когда постаралась бы избежать…
— Но я же не думала, что так скоро опять забеременею… — проворчала Мери.
— И я не думал. И уж вовсе не спешил с этим, что бы ты там на меня ни наговаривала. Зачем мне это нужно-то? Какая выгода? — Он стал хитрить, переходя в наступление.
— А мне почем знать? — Мери, чувствуя, что гнев убывает, старалась себя разжечь грубостью. — Да выпусти же меня, больно!
Она солгала. Боль была не снаружи, боль поселилась внутри нее. И Никлаус, разжав тиски, принялся баюкать жену на руках, нежно целуя ей волосы.
— Маленькая моя, я же понимаю, как ты раздосадована этой отсрочкой наших планов, но и ты пойми: ничего же не меняется, только отодвигается чуть-чуть. Ну разве тебе так тяжко пожить еще немного со мной вдвоем?
Но Мери было невыносимо грустно. Нет, конечно, ей не тяжко: Никлаус — лучший из всех, каких она только видела, людей на свете, и, что бы она ни болтала, как бы ни ругалась, ей доставляло огромное наслаждение няньчиться с его сыном, ловить улыбки малыша, агукать с ним, укачивать его — разве есть занятие прекраснее!.. Не повседневность, а чудо из чудес… И потом, она ведь впервые ощущает таким образом свою неразрывную связь с Сесили. До сих пор ею руководил лишь инстинкт. А теперь она открыла свое с сыном единство: телом, душой и сознанием, теперь она до конца поняла, сколь значима была для матери — женщины, брошенной всеми, выкинутой из мира.
По правде говоря, Мери одолевал страх. Она боялась любить. Боялась этой зависимости, чувствуя ее всем нутром, стоило ей отойти от сына подальше, не видеть его. Боялась потерять его, не дать ему всего необходимого и куда больше. Боялась оказаться не способной, как когда-то Сесили, пожертвовать ребенку всю жизнь. Жизнь, мечты, планы… И все-таки она благословляла Никлауса за то, что он подарил ей сына!
Никлаус выпустил жену, чувствуя, что в ней идет борьба, он давно уже подозревал, что рано или поздно состоится эта очная ставка. Он надеялся, что она поймет. Ждал, когда она поймет. Он все это знал давным-давно, она должна была понять тоже. Медленно, терпеливо, на доверии и нежности — он готовил в ней это понимание. И чем больше проходило времени, тем шире открывались глаза Мери. Да, это был его дар ей, дар настолько же бесценный, насколько тайный, неизреченный. Знак признательности за счастье, которым одарила его она.
Мери всхлипнула и повернулась к мужу, уткнувшись залитым слезами лицом в фартук с разводами от вина, которым она щедро окатила его грудь. Даже и не вспомнишь, когда же она в последний раз плакала-то…
— Ладно, ладно, — приговаривал Никлаус, гладя ее по голове. — Увидишь, все будет хорошо. Придет время, Мери. Придет время, и все твои мечты осуществятся.