2 Печатается по самиздатскому сборнику 1962 года.
Стихотворение про одного гада – т. е. про мерзкого, отвратительного человека. Однако в переводе это значение уходит на второй план. Читатель словно змея (а именно это первичное значение чешского слова „HAD“, которое в переносном смысле можно воспринимать также как бранное слово, обозначающее коварного человека) загипнотизирован повтором, и убеждается в том, что «…многократный повтор неизбежно выводит в визуальность»134. Именно на визуальность делает акцент перевод и его типографическое решение в ущерб значению – как и в случае стихотворения напечатанного мелким шрифтом в нижней части следующей страницы:
4 Печатается по самиздатскому сборнику 1962 года.
Большими буквами выделенное, в столбик выровненное, повторяющееся имя прилагательное „RÁD“, которое в сочетании с глаголом „mám/nemám“ значит «я люблю / я не люблю», притягивает именно взгляд читателя и как будто не дает ему потеряться в этой немногословной путанице135.
Типографическим способом подчеркнуто и последнее стихотворение данной подборки. Оно словно служит доказательством слов Броусека о Некрасове, напечатанных рядом, во «Введении в Всеволода Некрасова»:
Двадцатисемилетний Некрасов никогда никому не принадлежал. Только себе. <…> Всеволод Некрасов никогда не принадлежал ни литературе. Ни меценатам. Ни скучающим интеллектуалам. Только себе и своим друзьям. Это в основном молодые художники <…> Впрочем, почти все их имена можно найти в посвящениях его стихов – Кропивницкий (мл.), Рабин, Вечтомов, Хулин <Холин. —А. М.>, Вейсберг и др. Это они «все свои, все мои». Они не хотят брать взаймы. Они хотят давать136.
3 Печатается по самиздатскому сборнику 1962 года.
Под заголовком «Все ясно с местоимениями» это стихотворение вошло в некрасовский самиздатский сборник 1962 года и было включено в авторский свод «Геркулес», перепечатанный по заказу Вс. Некрасова в начале 1980-х годов Иваном Ахметьевым137. В более поздних редакциях заголовок отсутствует. Перевод, скорее всего, опирается на другую, не сохранившуюся редакцию, в которой после вопроса: «ТЫ?» Следует робкий ответ: «Я…» И после следующего вопроса: «ВЫ?» уже уверенное восклицание: «МЫ!»138. Учитывая вольное обращение Броусека со знаками препинания в других его переводах, можно предположить, что и здесь они являются лишь его интерпретацией, попыткой уточнить некрасовскую интонацию, передать ее на бумаге.
Все те «МЫ», которые хоть и «одни», но «свои», «мои», тогда, в начале шестидесятых годов, еще официально не назывались ни «Лианозовской группой», ни «школой». Хотя, согласно легенде, само название во время выхода журнала «Тварж» с этими стихами уже существовало, впервые прозвучав в 1963 году, когда Евгения Кропивницкого исключали из Союза художников, обвиняя его в формализме и организации «Лианозовской группы»139.
*
В чехословацком контексте шестидесятых годов стихотворение «Все ясно с местоимениями» станет для Некрасова словно визитной карточкой. Оно будет метафорическим обозначением пока безымянного круга поэтов и художников, воспринимаемого как «некрасовский круг», – ведь именно Некрасов посвящал своих чешских знакомых в творчество будущих «лианозовцев».
Это стихотворение в переводе Броусека было снова опубликовано 6 апреля 1966 года на страницах четырнадцатого номера еженедельной газеты Чехословацкого союза молодежи «Студент» (Student)140. Публикация на этот раз была посвящена не только Некрасову, и, может быть, именно поэтому начало этого «программного» стихотворения оказалось слегка измененным. Вместо «TY? / JÁ… / VY? / MY!» здесь стояло «Já? / Ty! / My? / Vy!». Местоимения поменялись местами, акценты расставлены по-другому – упор делается уже не на «я/мы» – те вдруг оказались под вопросом, а на других – «ты/вы».
Инициатором публикации выступил однокурсник Броусека, журналист и литератор Пржемысл Веверка (1940–2016), который посетил Москву в феврале 1966 года и отправился по следам своего предшественника – к Лунгиным, к Некрасову и «его кругу». Об этом визите свидетельствует также запись Всеволода Некрасова: «66. Везу в Лианозово редактора пражского еженедельника „Студент“ П. Веверку. Итог – солидная по тому времени статья о Лианозово с репродукциями Рабина, Кропивницкой, Вечтомова, Немухина и переводами из Холина, Сатуновского, Сапгира и меня»141. Речь о своеобразном поэтическом отчете – «Procházka poetickými krajinami» («Прогулка по поэтическому ландшафту»), который Веверка опубликовал вскоре после возвращения и который сопровождался переводами стихотворений и репродукциями картин. Ни Холина, ни Сапгира, упомянутых Некрасовым, однако, в окончательной подборке не оказалось. Сам Некрасов, называемый Веверкой по-домашнему Сева, выступает в статье в серой, по словам автора, футуристической кепке, в роли его проводника «по всей той Москве, которую мы знаем совсем немного, по всей той Москве, о которой мы почти не догадываемся…»142. Своего нового подопечного Некрасов, естественно, уводит в «свой», и как отмечает Веверка, «весьма закрытый» круг друзей. Их имена прозвучат в самом начале:
В маленькой комнате недалеко от центра столицы, но все-таки уже на периферии, <…> топчется рассеянный парень и с отсутствующим взглядом отрывисто рассказывает основные сведения о Рабине, Немухине, Кропивницком. – Потому что в этой комнате находится еще и ряд оригиналов, в цене которых нет сомнения. Однако намного больше их в квартире недалеко отсюда, она переполнена этими художниками, они на стенах, на шкафах, под столом…143
У кого конкретно в гостях Веверка тогда зимой 1966 года побывал, не уточняется. Первая комната могла бы принадлежать и самому Некрасову, если бы не слова о периферии, но тот тогда жил в центре, в «маленьком убогом уголке»144 на Петровке. В письме, которое Веверка отправил Некрасову 26 апреля 1966 года вместе со свежим, «лианозовским» выпуском газеты «Студент», имена тоже не раскрываются – автор лишь уточняет, что речь идет о двух друзьях, «которых мы посетили на нашей первой встрече»145.
Репортаж продолжается рассказом о посещении воскресной выставки на квартире Оскара Рабина (скорее уже не в Лианозове, а в Москве, куда Рабин перебрался в 1965 году146) и описанием его картин, словно втягивающих зрителя в свое условное пространство:
Я гуляю по поэтическому ландшафту остраненной Москвы, которую на своих холстах запечатлел Оскар Рабин. Я гуляю в краю куполов и луковиц, в краю неотесанных бараков и шатающихся улочек, в краю водок, рыб и рублей, в краю труб, христов и подъемных кранов… А прежде всего: Я гуляю в краю дисгармонии и вражды между суровым, строгим и сконструированным порядком картины и неустойчивостью, которая всегда обладает скорее человеческими, чем какими-либо другими признаками147.