Вульгарная социология и идеология тотального отрицания прошлого строилась на отсутствии позитивного идеала, на безопорности образующейся разночинной формации, детей и внуков вчерашних крепостных, начинавших свою историю с чистого листа. И все, что этому отрицанию споспешествовало, шло в дело. Шестидесятники были людьми талантливыми, с прекрасными задатками, вопреки собственным утверждениям, достаточно образованными. Да и ужасающая бедность многих из них была, согласно классовой теории, изрядно преувеличена. Достаточно сравнить, бродя литературным кварталом Екатеринбурга, добротный домик однотомного Левитова с кособокой избушкой плодовитого и высокогонорарного Мамина-Сибиряка.
Социальная ниша, из которой большинство писателей-демократов вышло, только начинала заполняться и конструироваться. Они едва нащупывали свое место в свежеиспеченной реальности. Повесть «Мещанское счастье» Помяловского начинается с приступа зависти: «Егор Иванович Молотов думал о том, как хорошо жить помещику Аркадию Иванычу на белом свете, жить в той деревне, где он, помещик, родился, при той реке, в том доме, под теми же липами, где протекло его детство. При этом у молодого человека невольно шевельнулся вопрос: «А где же те липы, под которыми прошло мое детство? – нет тех лип, да и не было никогда».
Отрицание доступнее и проще в исполнении, чем геральдические обременения и фамильные многопудовые предания. «Плохого», «гнойного» вообще всегда больше, чем хорошего, природно чистого или очищенного идеалом. Если полюбить «плохое» – оно станет единственной формой высказывания: влюбленный только и может говорить, что о предмете любви, и никакие отрезвления тут не помогают. Как в песне Высоцкого про Нинку:
– Она ж хрипит, она же грязная,
И глаз подбит, и ноги разные,
Всегда одета, как уборщица…
– Плевать на это – очень хочется.
Помяловский вырос на Малоохтинском кладбище в тогдашнем предместье Петербурга, своеобразный быт которого описал в очерке «Поречане». В кладбищенской церкви служил диаконом его отец. Психологию «кладбищенства» диаконский сын вложил в уста художника Череванина. Это, в сущности, невозможность любить жизнь и маниакальная потребность резать всем «правду» в глаза. Горький в пьесе «На дне» почти полвека спустя пришел все же к неизбежности «лжи во спасение» – пусть и в образе противно приторного Луки. Словосочетание «лакировка действительности» прижилось и стало идиомой после передовицы в «Правде»1952 г. До этого в искусстве такая «ложь» называлась образом. «Загноение» действительности образов почему-то не порождает. Фасеточное зрение с чрезвычайно малым радиусом обзора – удел беспозвоночных, а не художников. И реализм демократами был создан такой – фасеточный. Фасетка – самостоятельное зрительное устройство. Ночное насекомое, снабженное иногда тысячью подобных устройств, видит лишь часть общей картины, лишенную подробностей. «Вочеловечивание сущего», свойственное русской литературе и философии, упростилось и уплощилось донельзя.
Помяловский любил буянов и мизантропов и находил среди них свой эстетический приют. Любимым его персонажем – всегда вольным или невольным alter ego и porte-parole (выразителем) взглядов автора – остался брюзга и неряха Череванов, который сам себя именует «нравственной торричеллиевой пустотой». Но земная жизнь держится добропорядочностью и конформной остойчивостью, и в пограничной ситуации будет по мере сил сопротивляться любой попытке наклона что в поперечном, что в продольном положении. Наследник Помяловского по прямой – Максим Горький – чуть было не остановился на воспевании маргинального, «гнойного», но за него спохватился немалый дар, и, хотя Горький не сказал о России и русской жизни ни одного доброго слова, он сильно расширил диапазон описания, и в этот диапазон так или иначе вписались «подробности» – разнообразие жизненных проявлений. А среди них иной раз встречаются и проявления добра – например, бабушка или Цыганок.
Две повести – «Мещанское счастье» и «Молотов», «Очерки бурсы», жанр которых отображен в названии, и еще несколько очерковых набросков – вот, собственно, все, чем осчастливил критиков Николай Герасимович. Первая повесть безнадежно слаба и оставила по себе след выражением «кисейная девушка» – и то переиначенным в «барышню». Повесть «Молотов» недурна, но написана как-то криво, без выделки. Между первой и второй – перерывчик небольшой, то есть хронологическое зияние: не успел Помяловский написать срединную повесть – о том, как Егор Молотов, сын слесаря-мещанина, дошел до жизни чиновничьей. Об этом мы знаем только по горячим монологам героя, исповедующегося возлюбленной Наденьке. «Честный Чичиков» Молотов – плебей, но везучий плебей. Волею судеб он попал в дом профессора, который вырастил его как сына, дал образование и поднял на лифте жизни несколькими этажами выше. Но ни сам Молотов о своем плебействе не забывает, ни дворянское семейство, на которое он непыльно работает в «Мещанском счастье», переписывая бумаги и поучивая отпрыска, не дает ему об этом забыть.
Подслушав случайно разговор хозяев о своей мужицкой неполитесности, Молотов смертельно обижается (неужели он думал, что его примут за принца крови?) и пускается по матушке-России счастья искать. Помыкавшись на вольных харчах, в конце концов определяется архивариусом и надевает вицмундир. Взяток не берет, работает честно, копейку умеет правильно вложить, квартирку обставил не хуже людей, пора и семью заводить. Помяловскому все это невыразимо скучно. Ему бы кулачного бою стенка на стенку да ведро «кокоревской» водки в награду. Устами Череванина автор обличает неустанно эту «обыкновенность», этот офисный планктон времен крестьянской реформы. Но петербургская цивилизация на офисном планктоне взросла и держалась, пока не снесли. И общество отца Наденьки Дороговой аттестуется как «чиновная коммуна»: все друг друга поддерживают и все страшно гордятся принадлежностью к сословию слуг государевых.
Егор Иванович Молотов непрерывно на эту тему рефлексирует: «…весь цвет юношества, все, что только есть свежего, прогрессивного, образованного – все это поглощено присутственными местами, и когда эта бездна наполнится?.. Лишь только кто-нибудь выдирается из своей среды, и думает, как бы сделаться человеком; выходят ли люди из деревни, бурсы, залавка или верстака, – куда они идут? Всё в чиновники!.. Чиновничество – какой-то огромный резервуар, поглощающий силы народные. Вот и я, мужик по происхождению, по карьере все-таки чиновник…»
Автор наверняка знал, что тему эту отмуссировали задолго до него – и Пушкин, и Гоголь. И Некрасов много потрудился на этом поприще. Его чиновник
Питал в душе далекую надежду
В коллежские асессоры попасть, -
Затем, что был он крови не боярской
И не хотел, чтоб в жизни кто-нибудь
Детей его породой семинарской
Осмелился надменно попрекнуть.
Вот и Помяловский боялся того же. Ему важно противопоставить службе некую свободу занятий, «фрилансерство». Это уже чисто разночинская тема. Акакию Акакиевичу такой выбор в голову не приходил. Вскоре «фрилансеры» шестидесятых займутся изготовлением и метанием бомб и огнестрельным выцеливанием крупных, государствообразующих мишеней.
Нужда, «безживотие злое», по мнению Молотова, только и способны заставить человека облачиться в мундир и засесть в архив. Но барин Аркадий Иваныч, на которого Молотов смертельно обиделся и которому смертельно же завидует, тоже трудится как пчелка: «Вот нам и гулять некогда, – говорил Обросимов, – забот полны руки, посевы, по фабрике работы… да что, совсем закружился…», – и поддержание уровня жизни не так уж легко ему дается. И на «помещика жестокосердого» Обросимов никак не тянет – добр, совестлив. А что «эксплуатирует» рабочих и землепашцев, так это надо их спросить, каково им будет без работы и какое «безживотие» ожидает их семьи.