В качестве «убийственного» примера Касаткины приводят следующий: «В первом издании мы читаем: «С сенника дозорный сходит,/И, обшед избу кругом,/У дверей стучит кольцом». Ершов изменяет: «С сенника дозорный сходит/И, облив себя водой,/Стал стучаться под избой». Он убирает слово «обшед». Между тем, такие формы, образованные от глагола «идти» – «ушед», «пришед» и тому подобные – встречаются в небольшой части северо-западных говоров Псковской, Новгородской, Ленинградской области… и совершенно неизвестны в других местах. Такую форму из этих двух людей мог употребить только Пушкин. Ершов никак не мог в первом издании так написать. Она не входила в его лингвистический оборот».
Товарищи ученые! Форма «обшед» не является привилегией аборигенов никаких областей, но есть чистый церковнославянизм, от географии независимый. В Книге Иова (1:7) читаем: «обшед землю и прошед поднебесную, се, есмь». Эту цитату Иван Грозный приводит в одном из посланий. В «Своде письменных источников по истории Рязанского края» читаем: «… которых, обшед, так побил, что едва кто мог лесом уйти». Наконец у архангелогородца Ломоносова в героической «поеме» «Петр Великий» находим: «Он, оком и умом вокруг места обшед…» И т. д.
Есть произведения, сложенные усилием разума и чувств, а есть продиктованные. «Конек-горбунок» – из таких. Думаю, не полная рукотворность, иллюзия самозарождения великой сказки во многом провоцирует все кривотолки вокруг Ершова. Поверить в то, что это написал 19-летний студент, так же невозможно, как в то, что страницы «Тихого Дона» создал окончивший 4 класса гимназии делопроизводитель станичного ревкома. Почему Пушкин, понятно: он отвечает в России за все и практически монопольно владеет тайной иллюзии нерукотворности. Но, как остроумно заметил тюменец Анатолий Омельчук: «Если Пушкин – наше всё, так отдадим ему всё наше?!»
Не стремление приписать Пушкину чужое вызывает протест, но упорное сужение круга русских авторов первого уровня. Родство сказок Пушкина и Ершова очевидно независимо от того, приложило «наше все» руку к творению студента или нет. Но против Пушкина не попрешь, а против Ершова – запросто. Ему с момента рождения не больно-то везло. Младенцем он был настолько слаб и болезнен, что родители решили испробовать на нем обряд «продать ребенка». Болезного подносили к окну, за которым стоял нищий. На вопрос: «За сколько возьмёте?» – нищий должен был ответить: «Грош!», после чего родители «проданного» считали, что здоровье младенчику гарантировано. Ершов, которого преследовали неприятности, любил повторять: «Что ж, мне ведь цена – грош!»
После триумфа первого издания, вскружившего молодую голову, пришлось Ершову вернуться в родной город, да там и обретаться до конца дней. Это обстоятельство тоже не дает покоя «коньководам»: дескать, удрал от позора и разоблачения. Понятное дело: кто ж, кроме конченого неудачника, столицу по своей воле покинет. Меж тем, мог бы с университетским-то дипломом и поближе окопаться. На самом деле у Ершова подряд умерли отец и брат, и мать нуждалась в утешении. Да и место получить дома было проще. По приезде, говорят, поднялся он к тобольскому кремлю. Постоял, подумал. А когда спускался по Софийской лестнице, земля под ним поплыла. И вспомнил он, как не поехал к хворому отцу, захваленный столичной богемой… Говорят, все в нем с тех пор изменилось.
Сказочник стал учителем, потом инспектором, потом директором в родимой гимназии. Растил своих и приемных детей. Ну не мог такой человек присвоить чужое, вовлечь в заговор целую компанию и с этим жить! Когда Осип Сенковский, первый публикатор «Конька», похвастался, что не только в Петербурге, а и в Тобольске составил Ершову протекцию, тот грустно усмехнулся в письме другу: «Ну, уж пусть бы говорил он, что по его милости я стал знаком с грамотной братией… – это было бы еще несколько похоже на правду; но утверждать, что и занимаемым теперь мною местом я обязан ему, – это уже из рук вон».
Так в силах ли 18-19-летний сибиряк выдохнуть бессмертное творение? А «Герой нашего времени» много ли позже начат? А «Пьяный корабль», сотканный 17-летним Рембо? Феномен молодой гениальности трудно постичь тем, кто взялся за перо к 40 годам, а до этого 20 лет ходил в учениках. Тот же Лермонтов отлично природу ювенильности понимал, сказав о Пушкине: «Он, с юных лет постигнувший людей…» Дух дышит иде же хощет, дорогие мои.
Тобольская гимназия, которую окончил Петруша Ершов, была из лучших в империи. Директорствовал в ней в те годы Иван Павлович Менделеев, семнадцатого ребенка которого нарекли Дмитрием. И гимназию Дмитрий этот Менделеев оканчивал ту же самую, что и Ершов, а последний ему, между прочим, преподавал. Латынь недорослю Менделееву не давалась, однако в научных достоинствах Дмитрия Ивановича этот факт сомневаться никому не позволяет. Значит, неплохо учили в мужской гимназии столицы Сибири, и не только по скуловоротному учебнику Кошанского!
Ко времени окончания почтенного заведения бедолагой Ершовым в России пробудился интерес к Сибири. Связано это, конечно, и с появлением в сей промерзшей стороне декабристов (вряд ли говоривших с псковским акцентом). Их политическая роль с сегодняшней антимайданной точки зрения пагубна. Но миссия просветительская оказалась предвосхищением народнической. Много членов тайных обществ покоятся на тобольском кладбище, со многими близко сошелся Ершов по возвращению домой. Однажды он пересказывал свой разговор с Пушкиным: «…раз я сказал, что предпочитаю свою родину. Он и говорит: – Да вам и нельзя не любить Сибири, – во-первых, – это ваша родина, во-вторых, – это страна умных людей. Мне показалось, что он смеется. Потом уж понял, что он о декабристах напоминает». Ершов вообще был обидчив чрезвычайно. И простодушен. Его постоянно дурили книгопродавцы и разыгрывали приятели.
А. П. Толстяков пишет: «…творческая история сказки не известна: ранние ее рукописи, в их числе и те, по которым набирались и первое издание 1834 г., и четвертое, исправленное и дополненное издание 1856 г., не сохранились». «Творческая история», положим, известна. Ее изложил университетский друг Ершова, востоковед В.В. Григорьев: «…писанный со скуки на скучных лекциях (выделено нами – МК), неподражаемый по весёлости и непринуждённости «Конёк-Горбунок»…. Едва ли на философско-юридическом факультете Петербургского университета, куда Ершов поступил 15 лет от роду, скучными считались лекции профессора П. Плетнева, который с восторгом и прочел студиозам первую часть сказки в присутствии автора. Но «со скуки», в конечном счете, написаны все великие книги.
Нет рукописи, к примеру, «Белой гвардии» Булгакова. Не найдено ни одной рукописи Шекспира. Неизвестен автор «Слова о полку…» Двух последних тоже неустанно клонируют. Но Шекспир и автор «Слова» – не худшие соседи по подозрениям. И все же почему из всего русского литературного синклита именно в безобидном увальне Ершове усомнились ретивые любители сенсаций? Потому ли, что «под именем Ершова сказка продержалась всего 9 лет и была запрещена» («аргумент» Козаровецкого)? Вопрос это не праздный, ибо если не Ершов написал «Конька-горбунка», контекст отечественной словесности резко меняется. Действительно: через 20 лет после триумфального рождения «Конька» П. Анненков назвал сказку «теперь забытой». Но в 1870–1890-х около 40 поддельных «Горбунков» общим тиражом под 350 тысяч экз. наводнили книжный рынок. А на момент появления сомнений в авторстве вышло более 170 изданий сказки.
Ее давно присвоили дети, по ней сняты фильмы и многажды станцован балет. Но авторство «Конька-горбунка» и вправду неявное – настолько произведение народно, природно и в этом смысле не принадлежит вполне Ершову, но – русскому миру. И в этом его отличие от Пушкина, за автографы сказок которого литературоведы держатся, как за поручень в трамвае. Однако не Пушкин, которого Ершов называл «благородным», переехал «Конька», а узколобость, не допускающая многообразия мира Божия. По смерти «солнца» от Ершова отступились почти все, кто с Пушкиным был «на дружеской ноге». Ершов взял за себя вдову с четырьмя детьми и когда пытался пристроить пасынка в Петербурге, обратился по старой памяти к Плетневу и получил отлуп, по поводу чего написал в письме о бывших своих покровителях: «Со смертию незабвенного Пушкина отношения их переменились; ну да и лучше. Их расположение было не делом собственного чувства, а только отголоском мнения других. Не великая потеря!».