Через десять лет гениальный лях показал «москалям», где зимует сепаратистский рак. «Дзяды» читали в России по подстрочникам, прозой. А наш псковский Левша, неугомонный Сверчок, арапский Цинциннат начал да и бросил «Египетские ночи». Он давно уже «перевел» французскую прозу русскими блистательными стихами, так что вышло не письмо Татьяны, а прямо-таки «Песнь женского сердца, песнь женских страданий…». Не дожидаясь, пока подрастет автор этой безыскусной строки Евдокия Ростопчина, у которой накануне дуэли он будет обедать и беспрестанно «мочить голову холодною водой», Сверчок побывал первой русской поэтессой (кто там научил женщин говорить?), да и решил попробоваться на неаполитанского импровизатора.
Чистый постмодернист! Дизморфоман! Импровизации италианского искателя как облегчить русский карман он написал, изобразил своим изгрызенным пером. И написанное выдал за произнесенное. Имея героем повести поэта Чарского, мы вправе ожидать романтической, как бы выразился Крыжановский, «заточки» сюжета. Куды! «Чарский, – (как оказывается – МК), – употреблял всевозможные старания, чтобы сгладить с себя несносное прозвище». Персонаж, таким образом, использует поведенческую модель, хотя, в сравнении с Приговым, такое поведение скорей является антиповедением. Здесь имеем, по словам А. Еременко, «наваждение причин». В «Египетских ночах» ничего не сказано о степенях дарования Чарского, в отличие, скажем, от Ленского, за коего стихи так же сочинены, как за Татьяну:
Так он писал темно и вяло
(Что романтизмом мы зовем,
Хоть романтизма тут ни мало
Не вижу я; да что нам в том?)
«Евгений Онегин», глава VI
Пригов – графоман, играющий в игру в графомана. Крыжановский – поэт, которого судьба поставила в абсолютно неигровую ситуацию и снабдила вдобавок развитой моралью. Он серьезно дольше всех был сантехником, кормя семью, серьезно делал замечательные передачи на радио, потерпел все мыслимые поражения и скончался «на постели», никого не успев даже напугать. И вот человек с такой, выразимся, кармой решил заняться игрой, словно какой-нибудь Германн. Поэзия по предназначению бескорыстна, дополнительных закусок к дару не полагается, и Андрей врубился в философию вдохновения, оказался в центре проблемы трансцендентного в современном человеке и искусстве. Не «блистать экстазом», а глубнуть, погружаться – вот все, на что он мог рассчитывать.
Чарский – поэт, играющий в непоэта. «…с господами стихотворцами ничего общего не имею и иметь не хочу», – заявляет он только взошедшему на его порог неаполитанцу. Еще не слыша ни строки из уст гостя, он спешит кинизировать, осмеять будущее событие, которое по замыслу должно перевернуть его жизнь: «…главное – чтоб вы были в моде». За напускным цинизмом скрывается глубоко разочаровавшаяся в возможности «отзыва» душа.
Актуальность Пушкина сверхъестественна! Чарский тяготится необходимостью быть персонажем, играть роль артиста. Чудо письменного вдохновения интимно, работа невидима, как сама мысль. Ему предоставляется случай лицезреть «наглядность» чуда. Он потрясен. Экзаменуя итальянца, Чарский задает ему тему пресловутой «свободы творчества»: «…поэт сам избирает предметы для своих песен; толпа не имеет права управлять его вдохновением». Но парадокс в том, что перед ним – представитель «управляемого» рода поэзии, и Чарский сам с интересом проверяет его на управляемость.
Как известно, гость отвечает на заданную тему одним из лучших стихотворений А.С. Пушкина, где поэт софийно и фрейдийно сравнивается с девой. Заданность есть нормальное условие любой игры. В остальном законы творчества сохраняются: «…почему мысль из головы поэта выходит уже вооруженная четырьмя рифмами, размеренная стройными однообразными стопами? – …тщетно я сам захотел бы это изъяснить», – оправдывается пушкинский импровизатор. Крыжановский, поэт другого века, был отягощен еще и обязанностью просветительской и правозащитной (по отношению к стихам). И при этом «блистать экстазом»? Задача непосильная, но посильные были ему не интересны. Он пошел на то, чтобы быть «управляемым», потому что был совершенно свободен и свято убежден: «…поэзия, как и всякая литература, глубоко содержательна».
Пописав хорошие стихи, выдав их за импровизации и снабдив соответствующим антуражем: «Лицо его страшно побледнело, он затрепетал, как в лихорадке…», – Сверчок умолк. Через полтора столетия это безумное предприятие возобновил ни с того ни с сего подселенец, еще не выпустивший из рук разводного ключа. Затея безумна со всех точек зрения. Импровизация заведомо не предназначена для критического разбора. Будучи устной поэтической формой, она рассчитана на эмоциональное воздействие, на впечатление. Следовательно, адекватной реакцией может служить устная же оценка, а индикатором известности – устное словоизъявление, по-старинному говоря, молва. Распространение молвы сегодня находится в ведении телевидения и интернета, которые обслуживают узкий круг попавших в реестр упоминания.
Можно назвать целую когорту первоклассных авторов, достаточно широко публикуемых, которые за свою жизнь не удостоились ни единого критического слова. Уровень коррумпированности литературы вполне сравним с коррупцией каждой отдельно взятой области человеческой деятельности, с коррупцией как способом осуществления материальной цели. Корпоративная критика, лоббирующая определенный список авторов, в случае, если разнос не приносит дивидендов или невозможен по неоспоримым эстетическим достоинствам, применяет универсальный и самый варварский метод ампутации неподходящего писателя от литпроцесса – бойкот.
Вероятно, Андрей вообразил, что «наглядность чуда» обескуражит ленивых зоилов, заставит их развести руками и отменить приговор. Но недаром Цинциннат Ц. требовал не пересмотра дела, а лишь объявления срока казни: времени на «раскрутку» нашему подселенцу практически не оставалось. Несколько выступлений перед несколькими не обработанными медиагипнозом людьми, сохранившими раритетную способность чистого восприятия. А может статься, лишь на миг привлеченными новой игрой. Все дело в том, что Андрей работал без справки, без лицензии на использование дара. То есть в глазах сплошь самозваных «экспертов» был контрабандистом и браконьером. Это вышло ему боком уже после смерти, когда наконец захвативший какие-то призрачные бразды на виртуальном петербургском Олимпе переводчик изблевал на Андрея Крыжановского результаты своего застарелого литературного несварения.
Пушкин недаром оборвал «Египетские ночи» на том самом месте, где должно было по сюжету последовать описание реакции слушателей на выступление импровизатора. Я тоже в толк не возьму, как приступить к делу. Как описать таинственное изменение хорошо обкуренного Андреева голоса, вибрации и модуляции, призванные заменить «экстаз» и отсутствующий фрак. Тема задана: представьте, что «запретен ямб для нынешнего века». Едва ли это усилия безвестной клакерши. Или все же волна магнетизма, исходящая от импровизатора, диктует самую болезненную для него тему? Современный поэт, предпочитающий классическую форму, уже живет в состоянии такого запрета, как бы на нелегальном положении. Вся система, обслуживающая литературу, всем видом своим, как швейцар в дорогом отеле, показывает, что клиент не того пошиба. Импровизируя, Андрей интерпретирует запрет как драму ненужности:
Итак, не нужен стих ямбический…
Альтруистический поэт, он оставляет за собой упование:
Но людям вряд ли это нравится…
Управляемый темой, он начинает ею управлять согласно своей главной муке и заботе: