— Проводницей работаю.
— Нет, — не нужно было оборачиваться, чтобы понять: не верят. — На самом деле. Ты не так давно использовала свой дар.
Теперь Антонина ощущала тепло между лопатками. Дива положила растопыренную пятерню на спину, и от этой руки тоже исходило тепло.
— И за него зацепилось… не знаю, что это.
— Дрянь?
Будто оттуда можно вынести что-то иное. Серый перевернутый мир, но… дает особые возможности. И матушка умела ими пользоваться. Она уходила и возвращалась.
Порой не одна, но Антонине не нужно было знать, кто эти люди, больные и бледные, изможденные, часто блюющие в ее, Антонины, горшок. Впрочем, ей он принадлежал лишь на словах, она весьма быстро научилась пользоваться туалетом.
Люди же…
Приходили и уходили. Порой матушка приносила и вещи, короба и коробочки, шкатулки, содержимое которых не предназначалось для посторонних глаз, но… не будь она дитя луны, столь же любопытное, как дети солнца.
Жар проникал в тело, и холод отступал, отползал. Дышать стало легче.
— Возможно, будет неприятно, — предупредила дива. — Постарайся дышать ровно.
Постарается.
Она умеет терпеть боль.
— И еще, — голос дивы доносился будто издалека, будто не стояла она здесь, за спиной. — Тебе нужно или учиться, или быть осторожней. Тот мир опасен.
Антонина знает.
В тот первый раз — ей было лет двенадцать — когда матушка взяла Антонину с собой, она не просто испугалась. Она буквально онемела от ужаса, утратив способность дышать и двигаться.
Серая пыльная равнина.
Серое пыльное небо.
Матушка, превратившаяся вдруг в старуху, тоже серую и пыльную, почти сроднившуюся с этим миром.
Антонина закашлялась, и там, и сейчас, чувствуя, как выходит из легких муть.
— С-спасибо, — холод не пропал, но отступил.
— Не возвращайся туда больше без особой нужды, — сказала дива, вытирая руки полотенцем, что валялось на столе. И руки были чистыми, а вот полотенце съежилось, поблекло, будто разом состарившись.
Да, тот мир берет не только жизнь, но и время.
— Я… постараюсь.
И быть может, у нее получится.
— Постарайся. Иначе умрешь, — это было сказано на редкость спокойно, равнодушно даже. Антонину не пытались испугать, отнюдь, ее просто ставили в известность.
И Антонина поверила.
— Сколько… мне осталось?
— Понятия не имею, — дива вернулась в свое кресло, села, подтянув ноги к груди, обняла себя за колени. И уже иным, извиняющимся тоном, продолжила. — Я многого не знаю и не умею, и вообще слабая… так получилось.
Наверняка, у нее своя собственная история. У всех есть собственная история разной степени поганости, это Антонина уже знала. Как знала и то, что чужие истории ее большею частью не касаются, во всяком случае тогда, когда не имеют отношения к работе.
— Но я чувствую иное. И мертвое тоже. Ты питала своей силой того, кто ушел.
Питала.
И повезло, что он все-таки ушел. Относительно глубины родительских чувств Отвертки Антонина иллюзий не питала. Она вообще довольно рано с иллюзиями рассталась.
— Не ной, — матушка отвесила затрещину. — Тебе всего-то нужно пройти по тропе, взять шкатулку, которую я показывала, и вернуться. Бояться нечего. Пелена мира сотрет все заклятья…
…и Антонина шла.
Дрожала.
Ненавидела себя за то, что слишком слаба, недостойна матери, никогда ничего не боявшейся, и шла. И добралась до той комнаты, где стояла шкатулка, взяла ее и вернулась.
В шкатулке обнаружились двадцать пять рублей и простенькие серьги.
— А теперь верни все, как было, — матушка смотрела спокойно.
— Но…
— Не спорь.
…тренировка.
Теперь Антонина понимает это, как и то, что в комнате и вправду было безопасно. Ее, эту комнату, и выбрали целью именно потому, что ничего-то там не могло навредить Антонине.
Но это она знает теперь.
…может, и вправду уехать? Собраться и… плевать на перстень, который вцепился в палец, явно не желая с ним расставаться.
И на долги плевать.
Отца убили?
У нее никогда не было отца, а Отвертка… с ворами всякое случается, даже с теми почтенными, чье слово само по себе закон. Она вовсе не должна в это ввязываться.
Рисковать собой.
Чего ради?
Кого?
— Не знаю, как, но это связано с тобой, — Антонина все-таки не выпустила шаль из рук. Холод отступил, но и тепла в комнате не прибавилось. Ноябрь все-таки. Серый. Стылый.
Мерзкий.
— Что именно?
— Все… я вожу разные вещи. Для разных людей. Выполняю просьбы. Маленькие…
— Не совсем…
— Не совсем, — не позволила Антонина договорить и добавила. — Со словами следует обращаться осторожно, ведь никогда не знаешь, кто их услышит.
Дива чуть склонила голову.
— Завтра я уйду. Скорее всего. Но сегодня… — она стиснула кулак. — Сегодня пришло время раздать долги.
И тут же, преобразившись, вернув Тонечку, которая почти исчезла, жалобно попросила:
— Поможешь платье выбрать? Я прямо не знаю, какое лучше?
Она вытащила из шкафа два, которые первыми попались под руку, все равно одинаково нелепы и Антонина с удовольствием избавилась бы от обоих. Но Тонечка держала вешалки перед собой.
— Тебе и вправду это надо? — поинтересовалась дива.
— Когда маска дает трещину, удержать ее сложно. С каждой минутой сложнее, — Антонина положила платья на кровать. Пожалуй, вот то, розовое, по-девичьи милое. И к нему прическу с локончиками, надо будет дождаться, когда Калерия снимет кастрюлю со свеклой и успеть сунуться с бигудями. Или вместе с Ниночкиными в одну кастрюлю кинуть? Ниночка предпочитает тонкие косточки, с резинкою, а вот у Тонечки хорошие, толстые.
Антонина попыталась удержать правильные мысли, но те вдруг показались глупыми.
— Тот человек, просьбы которого я исполняла, недавно умер.
— Ты с ним разговаривала?
— Да. Он просил позаботиться о тебе с дочкой. Я попытаюсь, но… многого не обещаю. Я привыкла думать за себя, а уж с другими… так что извини, если не выйдет.
— Ничего.
— Держись поближе к магу, он хоть и кажется хилым, но, поверь, такие куда опаснее боевиков. И в обиду тебя не даст.
— Наверно.
— Точно, — Антонина погладила накрахмаленную юбку, мысленно отметив, что и утюг разогреть следует, и что не только ей, стало быть, на кухне опять очередь образуется. И надо бы поспешить. — Ты ему нравишься. По-настоящему.
И он ей, иначе не смутилась бы.
Дивы, оказывается, краснеют.
Странно, но эта мелочь вдруг привела Антонину в замечательное расположение духа. Надо же, дивы и краснеют…
…когда дива ушла, Антонина забралась в кресло и обняла себя, как не делала давно, понимая, что смысла в этих вот объятьях нет. Но вдруг отчаянно захотелось вернуться в детство, в ту комнатушку на безымянной улице. Улицах. Улицы менялись, матушка никогда надолго не оставалась на одном месте, повторяя, что это опасно, так что да, улицы менялись, а вот комнатушки походили одна на другую…
И почему вспомнилось вдруг?
Тот медведь с глазами-пуговицами, с засаленной шерстью, но теплый и родной, который путешествовал по миру с Антониной, а потом взял и потерялся. Кажется, как раз после ее возвращения?
Или ухода?
Не важно. Главное, медведя не стало, а с ним ушло и то детство, которое у не было. Вернуться бы… она бы точно не стала бросать свою дочь по вечерам, да и по ночам тоже… и вообще… она никогда бы не вывела ее на пыльную дорогу, заставляя идти по ней, свыкаться с уродливым окружением его.
Не стала бы учить лжи.
И лицам-маскам, среди которых легко потеряться.
Не сводила бы с людьми, не вешала бы долги, не…
Антонина сжала кулаки и только тогда поняла, что и платье смяла. Дочка? Какие нелепые фантазии… или… если уехать.
Прямо сейчас.
И вещей не брать. Просто выскочить из дома, скажем, за хлебом и… искать ее станут, конечно, но кому, как не Антонине знать, до чего легко потеряться?
Глава 20