И без того сощуренные веки Аркадия Дмитриевича почти сомкнулись:
– Так ведь сами видели, Владимир Гаврилович, у нас же тут одни стены да заборы, не чета вашим местам. С одной стороны лавра огородилась, чисто кремль. С другой – склады. Я вовсе ума не приложу, как туда, – он подсмотрел в билет, – Анну Михайловну занесло. Обычно-то барышни наши вокруг Знаменской площади[1] промышляют, там многие и комнатки свои имеют, да и не шибко дорогих гостиниц хватает, которые по часам номера сдают. Не иначе как клиент попался не сильно денежный, не пожелал по летнему времени за номер доплачивать.
– Понятно. – Филиппов затушил папиросу и поднялся с места. Встал и Иноверцев. – Мы вот как поступим, Аркадий Дмитриевич: я к вам в огород лезть не стану, не переживайте. Но живодера этого нам сыскать нужно предельно споро. Так что вы остальных барышень, которые у вас на учете состоят, опросите крайне внимательно и пристрастно: с кем их товарка вчера вечером уходила, когда ее и кто в последний раз видел, где, одну ли? Были ли постоянные поклонники? Не было ли среди них господ с садистическими склонностями? Ну да не мне вас учить, не первый год службу справляете. И о результатах безотлагательно меня извещайте. Договорились?
Прощальное рукопожатие было не в пример мягче, но пожалуй что искреннее.
Глава 2. Сон и явь
Константин Павлович Маршал шел по пустынной набережной Невы мимо длинной, высокой стены из оштукатуренного камня. Поверх этой ограды, нависая тяжелым шатром над стелящейся вдоль нее дорожкой, перешептывались с рекой темные липовые ветки. Странно, он бывал здесь и раньше, но ему казалось, что забор вокруг Никольского кладбища был чугунный, а не каменный. В глубине огражденной территории как-то истерично заголосили церковные колокола Александро-Невской лавры. Константин Павлович хотел было перекреститься, но устыдился этого невольного желания – человеком он себя считал прогрессивным и к религии и ее служителям относился скептически.
Спрятав правую руку в карман, подальше от соблазна, он перебежал проезжую часть и остановился над рекой. С Невы пластался белый рассветный туман, и поверх молочной воды тихий женский голос разливал какую-то слезливую песню о нелегкой девичьей судьбе:
Мне, младой, тошным-тошненько, грудь-сердечушко болит,
Грудь-сердечушко болит, бело личико горит.
Про меня, красну девицу, худа славушка прошла,
Будто я, красна девица, полюбовничка нашла.
Невидимая певица выводила куплет за куплетом, жалуясь на горькую долю деревенской девушки, обманутой заезжим городским волокитой. Константин Павлович достал папиросы, чиркнул о коробок, затянулся, проводил глазами улетающую в Неву спичку, скользнул взором по мелким речным волнам. Взгляд его споткнулся о какую-то цветную груду тряпья, бившуюся о дощатый причал. Между лопаток пробежали мурашки от нехорошего предчувствия. Маршал нахмурился, сделал еще одну затяжку и медленным, осторожным шагом двинулся в сторону этого непонятного объекта. Песня приближалась – похоже, певунья сидела у самой реки. Спустившись по скрипящим ступенькам, он ступил на покачивающийся и пружинящий под его шагами понтон, подошел к самой кромке воды и заглянул за край настила. Оттуда, обрамленное колышущимися в неспокойной воде распущенными волосами, ему неестественно широко улыбалось молодое женское лицо. Глаза были блаженно закрыты, рассеченные от уха до уха губы шевелились, тщательно выговаривая рифмованные строчки:
Ах, любовь, любовь-злодейка, всю волюшку отняла,
Всю волюшку отняла, нагуляться не дала…
Низкое просыпающееся солнце ударило по глазам Маршала, отразившись от дешевой стеклянной брошки на груди ундины, он дернул головой – и проснулся.
По мокрой подушке полз солнечный зайчик, в открытые настежь окна влетал далекий колокольный перезвон, с кухни доносилось шкворчание, сопровождаемое тихим пением – Зина готовила завтрак.
Константин Павлович натянул на лицо одеяло, вытер липкий пот, отгоняя остатки кошмара. Вчера, проводив Филиппова в Рождественскую часть, он еще попросил фотографа сделать несколько крупных кадров истерзанного лица убитой. Родилась у него по этому поводу одна идейка. Само собой, и сам насмотрелся. Отсюда и сны.
А идея была в следующем. Предстоял долгий и рутинный опрос гулящих барышень. Публика эта хоть от полиции и сильно зависящая и порой вынужденная делиться интересующей правоохранителей информацией, но инициативой в этом самом сотрудничестве не сильно-то отличающаяся. А фотографии ужасной улыбки бывшей товарки должны были поспособствовать их откровенности.
Маршал сел, потянулся, а потом резким прыжком выскочил из кровати. Упал на руки, несколько раз быстро отжался от пола, взялся за гири. Когда чугунные шары громыхнули об пол, обозначив набатом окончание утренних упражнений, из столовой раздался Зинин голосок:
– Константин Павлович, завтрак на столе.
Он накинул халат и быстрым шагом прошел в соседнюю комнату, надеясь застать там сладкоголосую певунью, но в прихожей уже хлопнула дверь. На белой скатерти стоял кофейник, плетеная корзинка манила свежей сдобой, и что-то еще пряталось от глаз, прикрытое салфеткой. Но даже сквозь плотную ткань пробивался аромат, от которого рот Маршала наполнился слюной. Он судорожно сглотнул и сдернул салфетку. От тарелки поднялось облачко пара, еще сильнее обдав дивным запахом Константина Павловича и открыв взгляду какой-то невероятный омлет с разноцветной овощной начинкой. Откуда Зина выискивала свои рецепты, опытный сыщик не сумел выяснить даже после того, как их отношения вышли за рамки, принятые между прислугой и работодателем.
Молодой человек уселся за стол, схватился за вилку, но в памяти не вовремя всплыло бескровное лицо Анны Блюментрост. Рука, готовящаяся заложить за ворот салфетку, сжала горло в попытке сдержать рвотные судороги. Вилка снова легла на стол. Маршал встал, скомкал накрахмаленную ткань и грустно посмотрел на завтрак. Похоже, в жизни нерелигиозного полицейского намечался неопределенной длительности пост. С трудом проглотив залпом чашку кофе, он направился в ванную комнату.
Спустя полчаса он уже мерил широкими шагами Большую Конюшенную, время от времени морщась от кухонных ароматов, вылетавших из раскрытых окон и хлопающих дверей.
* * *
Зина выпорхнула из парадной, нырнула в Мошков переулок, легкой пружинящей походкой вылетела на набережную и уже более степенным манером направилась в сторону Троицкого моста. Настроение у нее было просто великолепное, и она с трудом сдерживала себя, чтобы опять не сорваться на легкомысленное порхание. Путь ей предстоял не близкий. До Сытного рынка идти было никак не меньше часа, но она любила в погожий день прогуляться с корзинкой, подумать о том, какая же она счастливая. Вот и теперь, щурясь на иглу Петропавловского собора, она вспоминала вчерашний вечер, временами заливаясь очаровательным румянцем, и опасливо оглядывалась – не подслушал ли кто ее мысли, не косит ли ревниво-глазливым взором? Но мгновение спустя ее взгляд снова туманился, а розовые губки, не оскверненные помадой, слегка растягивались в задумчивой улыбке.
Она перешла через Неву, свернула с проспекта к Ортопедическому институту. Через четверть часа, оставив позади приятную прохладную тень Александровского парка и уже завидев впереди рынок, Зина мысленно приготовилась к ожидающей ее суете и многолюдью, собираясь с духом перед неминуемой битвой с горластыми торговцами. И остановилась в удивлении.
Площадь перед рынком была пуста – ни привычных навесов с разным варевом и печевом, ни сбитенщиков, ни обмотанных связками калачей мальчишек. А на громадных запертых дверях белел какой-то листок. Подойдя вплотную, Зина пробежала глазами по отпечатанным на машинке строчкам: «По постановлению санитарно-исполнительной комиссии СПб. Градоначальства, ввиду своего крайне антисанитарного состояния, Сытный рынок закрыт впредь до переустройства». Упершись взглядом в синего гербового орла на печати, Зина озабоченно наморщила брови. Вот тебе и прогулялась! Теперь без извозчика точно не обойтись. Она, конечно, думала еще заехать на Ямской за телятиной, но теперь-то за всем остальным придется идти в Гостиный Двор, а там торгуйся – не торгуйся, все одно переплатишь втридорога!