Видео было закольцовано, саркастически напоминая о том, как революция, возможно, поймала беспомощного Ленина в свой цикл. После каждого цикла экран белел и на нем появлялись вопросы. Раз за разом, в медленном ритме закольцованного видео вас спрашивали: «Долго ли продержится эта ситуация?», «Обострится ли она?» и «Приведет ли она к революции?». Снова и снова. Каждый вопрос, очевидно, относился к разным вещам. Видео было настолько мучительно медленным, что какая-то вариация первого вопроса, без сомнения, успевала возникнуть в голове любого зрителя, который выдержал более одного цикла. Второй вопрос был более двусмысленным, но проводил связь между опытом просмотра и каким-то другим чувством или референтным полем, которые не были даны. Третий вопрос выглядел совершенно ироническим в первый раз, но с каждым новым циклом все больше походил на призыв разгромить выставку, ну или на тот вопрос, который Ленин и сам не раз задавал.
Я задался целью что-то выяснить о художнике, построившем эту ситуацию, но у меня ничего не получилось. Авторство упорно оставалось неустановленным, хотя, казалось бы, сегодня это совершенно невозможно. Кураторам, с которыми я встречался, вскоре надоедало отвечать на вопросы об этой фигуре: зияющее отсутствие документации на нее говорило о том, что автор явно совершил нечто, чем заслужил себе безвестность.
Выяснилось, что вопросы были взяты из работы Ленина 1915 года «Крах II Интернационала», раздраженно критического описания роспуска II Интернационала на фоне общеевропейской войны 1914–1918 годов[7]. Ленин писал этот текст в 1915 году, то есть до того, как появилась причина повторять эту его репрезентацию до тех пор, пока та не станет мгновенно узнаваемой. Он писал накануне – или по меньшей мере накануне кануна—этой революции, когда сам был не уверен в «будет ли» и «когда», но продолжал сердито повторять «как» и «что», подтачиваемые самим институтом, призванным им способствовать. На фоне репететивности видео эти темпоральные пируэты сбивали с толку. Далее абзац, из которого были взяты эти вопросы, гласил следующее:
Этого мы не знаем, и никто не может знать этого. Это покажет только опыт развития революционных настроений и перехода к революционным действиям передового класса, пролетариата. Тут не может быть и речи ни вообще о каких-либо «иллюзиях», ни об их опровержении, ибо ни один социалист нигде никогда не брал на себя ручательства за то, что революцию породит именно данная (а не следующая) война, именно теперешняя (а не завтрашняя) революционная ситуация. Тут идет речь о самой бесспорной и самой основной обязанности всех социалистов: обязанности вскрывать перед массами наличность революционной ситуации, разъяснять ее ширину и глубину, будить революционное сознание и революционную решимость пролетариата, помогать ему переходить к революционным действиям и создавать соответствующие революционной ситуации организации для работы в этом направлении[8].
Эта последовательность, состоящая из вскрытия наличности революционной ситуации, пробуждения революционного сознания и революционной решимости, зависит от организации, способной не только артикулировать наступление революционной ситуации и руководить ее осуществлением, но также – на гораздо более базовом уровне – договориться в первую очередь об условиях ее признания. Именно на этом основана способность сообщить о революционной ситуации через создание соответствующих организаций. Революционная партия, которую имеет в виду Ленин, говоря о том, что «ни один социалист нигде и никогда не брал на себя ручательства…», определяется как учредительная власть, задача которой – свергнуть существующие институты и заменить их новыми, способными вести пролетариат дальше в новый мир. Это также проблематичная учредительная власть, которая производит вообразимые, даже ощутимые, но в то же время слабые эффекты. Задним числом замечания Ленина, написанные в 1915 году, кажутся полными прозорливой решимости (противопоставленной обескураженному беспорядку). Действительно, трудно не рассматривать эти вопросы, ориентированные на хлипкое будущее и поставленные перед лицом неудачи, в свете позднейших побед[9].
Почему видео, подтолкнувшее к этим размышлениям, представляет собой интересный образец для современного исторического осмысления Октябрьской революции и почему, собственно, оно может фигурировать в ответе на вопросы о ГАХНе как институциональной модели художественных исследований?
Подчеркивая темпоральность революций 1917 года, данная работа отвергает упрощенное понимание этих революций и их истории с точки зрения того или иного идеологического направления, к которому склоняет празднование их юбилея. Скорее, историческое время этих смешавшихся событий смещается в сторону различных топосов, которые сами причудливым образом вступают в связь с событиями, на которые откликаются (Берлин, Ленин-плац, котлован, яма в лесу, музей и циркуляция изображений в сети). Эти сдвиги дают такой взгляд на 1917 год, который проходит через диспозитив, признающий, возможно, бесконечную потребность перестраивать институты, обещающие трансформацию общества.
Параллельно это видео использовало целый ряд значений слова «революция», ставя под вопрос его исторические и современные источники, в буквальном смысле раскрывая их для учета парадоксального факта: хотя использованные понятия и образы все еще несут в себе историческую силу, в то же время их сильно ремедиированная ценность представляется затертой, если вообще не лишившейся всякого смысла. Таким образом, в острокритическом визуальном модусе видео выполняет роль фона для проблемы, которую Бини Адамчак диагностирует в теоретических попытках совладать со сложностью исторической революции и ее последствий:
В интеллектуальных попытках представителей критической теории спасти понятие революции в нереволюционные времена – не воспроизводя анти-эманcипаторные моменты, проявляющиеся в ходе исторических революций, – ясно обнаруживается конфликт, заложенный в этом понятии. Временная неопределенность революции, ее переходный характер, отныне предстает ее внутренним противоречием: революция вершит историю и в то же время является ее частью. Она хочет изменить порядок, из которого она сама происходит. Она должна создать утопический мир, к которому не принадлежит.[10]
В качестве средоточия – или, возможно, даже предмета или осознания – этой проблематики неатрибутированный Ленин, описанный здесь, по крайней мере позволяет достичь соответствующего уровня критической сложности. Его темное происхождение и та легкость, с которой эта сложность артикулируется, также помогает (по меньшей мере мне) при посредстве воображения начать думать о том, на что может быть похож в этом контексте институт, представляющий убедительный модус художественных исследований.
Эпизод 2: феноменология, революция и преемственность
Когда Густаву Шпету было тридцать три года, он провел академический 1912/1913 год обучаясь у Эдмунда Гуссерля в Гёттингене, где он проходил стажировку для подготовки материалов докторской диссертации[11]. Его книга «Явление и смысл», ставшая откликом на эту встречу, как считается, послужила проводником трансцендентальной феноменологии в России и была завершена за несколько недель до того, как началась война 1914 года[12]. В этой книге Гуссерль был представлен мыслителем, сохраняющим преемственность с традицией «позитивной» философии, канона чисто философского вопрошания, критически противопоставленного «негативной» философии, которая, как пишет Шпет, «всегда выступает с замыслами и планами, не только реформаторскими но и „революционными“»[13]. Его сложное отношение к Гуссерлю определяется, по крайней мере с одной стороны, этим желанием продемонстрировать преемственность. Но недовольство Шпета трансцендентальным поворотом, который тогда совершила мысль Гуссерля, придает его рассуждениям критическую направленность. Она станет еще острее в последующие годы и найдет яркое выражение в иронически названной работе «Сознание и его собственник», в которой Гуссерль критикуется за то, что выводит трансцендентальное эго, чистое «Я», из во всех отношениях голого единства, которое согласно феноменологической рефлексии проходит через поток моментов человеческого сознания. Из критики солипсизма, которую должен предполагать этот ход, возникает собственное теоретическое осмысление Шпетом фундаментального общественного характера сознания. Питер Штайнер так комментирует это расхождение: