На русском: Сталину нет и не может быть прощения за то, что он сделал СССР великим и могучим, оснастил ядерным оружием, добился того, что никакая свинья не могла просунуть рыло в его социалистический огород. Но войну выиграл не Сталин как главнокомандующий и не русский, а обобщённый, проживавший на территории тогдашнего СССР советский народ. За что теперешний – опять же обобщённый, но уже российский – народ ему благодарен не меньше, чем за разрушение проклятого СССР. А больше ни за что не благодарен, потому что всё остальное – рабство и позор!
– А потом он посмотрел в небо на самолёты, которые летели над Уманью бомбить Киев. – Буфетчица подошла к столу, поправила в металлическом держателе красные, свесившиеся набок, как петушиный гребень, салфетки. – И… Но это… – приложила палец к губам, – тайна!
– Кто? – Объёмов вдруг ясно осознал, что перед ним сумасшедшая, причём опасно сумасшедшая. С подобных, подумал он, ложных социально-исторических синдромов и начинаются революции. Они – невидимо горящие под ногами торфяники. Всё спокойно, но вдруг почва проваливается и привычная жизнь летит в огненную про(пасть). Но чтобы в России, ладно, пусть не в России, а в Белоруссии, которая ещё недавно была Россией, буфетчицы вели с клиентами беседы о Гитлере…
Надо сматываться.
Но в графинчике ещё оставалась водка, а буфетчица, хоть и поблескивала нехорошо глазами, пока не проявляла агрессивности. Интересно, подумал Объёмов, если я не буду уточнять, что сказал Гитлер, она… разъярится или, наоборот, сникнет?
Не угадал.
Буфетчица, качнув затянутыми в чёрные штаны бёдрами, как сдвоенным маятником, скрылась на кухне, напевая себе под нос. До Объёмова донеслись слова «ридна», «кохана» и, кажется, «дивчина».
Наверное, это я сумасшедший! Он схватил графинчик за длинное горлышко, решительно – до последней капли – вылил водку в рюмку. Какое мне дело, что сказал в Умани Гитлер, если я точно знаю, что это бред! Не мог он ходить по рынку, прицениваться к подсолнухам! Объёмов ни к селу ни к городу припомнил, что Гитлер вроде бы сносно знал французский язык и будто бы даже одна девушка во Франции родила от него сына, которого Гитлер, правда, так и не увидел, потому что в восемнадцатом году немецкие войска покинули Францию… Странно, что потом, когда они туда в сороковом году триумфально вернулись, недоказанный сын никак себя не обозначил, хотя, казалось бы… А что, если и в Умани… ходил-ходил по рынку, а потом шасть к подсолнуховой бабе… Графинчик в руке Объёмова играл на свету, искрился рубчатыми боками. Как граната, усмехнулся про себя Объёмов, особенно если взять да бросить его в стену. Он не сомневался, что летали, летали в этом заведении графинчики, хорошо, если в стены, а не в пьяные хари, не могли не летать. «Гитлер в Умани» – отличное название для пьесы, всё действие – на рынке среди лотков с продовольственным ассортиментом военного времени, со свиными, бычьими и бараньими (образы народов) головами на прилавках. С жужжащими то тихо, то нестерпимо мухами в виде маленьких черепов со скрещенными костями – лазерными точками по всей сцене, чтобы у зрителей кружилась голова. Четыре персонажа: Гитлер, переводчик из белых казаков, баба с подсолнухами, мальчишка, научившийся от колонистов немецкому языку… Каждый про своё. Гитлер – про новый арийский мировой порядок. Казак-переводчик – про великую и неделимую Россию. Баба – про мужа, детей, коллективизацию и голодомор. Мальчишка – про… что? Про Украину, так сказать, сердцем воспринявшую спустя семьдесят лет… Нет, это в лоб, примитивно. Тогда про свою будущую жизнь после Великой Победы, про конец СССР, про эту… в очочках, у которой губки ленточкой, про то, что у него всё ещё встаёт, про немцев, которые приедут в Умань через семьдесят лет снимать фильм о… тебе, Гитлер! А в финале – короткие монологи голов (народов), что есть война, революция, человеческая жизнь и идеология. Хор подсолнухов, как у древних греков: воля богов, мимесис, рок, фатум, судьба! Но кто поставит, какой театр возьмёт? Сволочи!
– Что сказал Гитлер? – грозно вопросил в кухонное пространство Объёмов, потрясённый величием внезапного драматургического замысла. Он был похож на взметнувший посреди пустоши дворец с башнями, мансардами и висячими садами Семирамиды. В моменты мгновенной ослепительной жизни таких замыслов Объёмов обретал мгновенную же уверенность в себе.
– Он сказал: «Es ist noch zu früh», – донеслось до него сквозь шум туго бьющей в металлическую раковину струи воды.
– Ещё… рано? – мобилизовав всё своё случайное знание, точнее незнание немецкого языка, неуверенно перевёл Объёмов.
– Ja, genau so, – подтвердила буфетчица.
– А ты… откуда знаешь немецкий? – растерялся Объёмов.
– За два-то года, пока драила сортиры в Лейпциге, – усмехнулась она, – научилась. Я, кстати, в Ильичёвске пищевой техникум с отличием окончила! Три года по распределению на сухогрузах при пищеблоках плавала. Так что… можем.
– Рано… что он имел в виду?
– Понятия не имею, – сухо, без прежней доброжелательности, скрипуче, как если бы двигала по полу стол, ответила Каролина. – Он не уточнил. За что купила, за то и продаю. Он долго в небо смотрел. Может, что самолёты рано полетели, а может, что-то, – добавила совсем мрачно, – услышал сверху, понял, что поспешил.
– Но людей не насмешил. Спасибо! Было очень вкусно, – выпил «на посошок», выхватил из петушиного в железном держателе гребня красную салфетку, вытер привычно скривившиеся губы Объёмов. – Пойду к себе. Я точно вам ничего не должен? – Он снова перешёл с ней на безличное «вы». Наметившаяся между ними уитменовская близость разлетелась на кусочки, как если бы была тем самым, пущенным в стену пьяной рукой графинчиком. Морской (три года на сухогрузах), сухопутный (сортиры в Лейпциге), воздушный (вдова пилота) – трёхстихийный – background буфетчицы придавил Объёмова, лишил комфортного ощущения собственного интеллектуального превосходства. Я что-то выдумываю, мучаюсь, вздохнул он, а бестселлеры… Они, как жизнь, везде. Пусть даже это странная жизнь после смерти, как сейчас в этой… Умани. Нет жизни – нет бестселлеров! Но разве не имеет права на существование мой бестселлер об исчезновении жизни? Я всю свою жизнь сочиняю исчезающий бестселлер, но, похоже, жизнь моя исчезнет раньше, чем он будет написан.
– На боковую? – Буфетчица вышла из кухни, зигзагом обогнула стойку, остановилась, блестя чёрными вороньими глазами, у стола, из-за которого только что поднялся Объёмов. Что ей Гитлер, с неожиданной тоской подумал Объёмов, да её бы… в первый же день с такой-то внешностью в ближайший концлагерь! Хотя Одессу, кажется, держали румыны.
– Не знаю… – Он зачем-то посмотрел на часы, но без очков не разглядел, который час. Стрелки как будто растворились в неясном, как исчезающая в тумане жизнь, циферблате. – Я бы прогулялся по городу, но дождь…
– В дождь хорошо спится. – Она начала собирать на поднос пустые и не пустые тарелки. Объёмов так и не прикоснулся к вздыбленному бордовому винегрету и к куриному рулету в желе, как в жёлтом увеличительном стекле. – Я сама после девяти только и думаю, как доползти до кровати… – Буфетчица непроизвольно зевнула, едва успев прикрыть рот рукой.
– Да? – ответно и тоже непроизвольно зевнул Объёмов. Дарвин прав, успел подумать он, щёлкнув челюстью, – человек точно произошёл от обезьяны. Он понимал, что надо уходить, но почему-то медлил, более того, мелькнула мыслишка, а не махануть ли ещё на сон грядущий водочки? Как она сказала: в дождь хорошо спится? Спится или спиться? Какая, в сущности, разница? – Устаёте на работе? – с неискренним участием поинтересовался он.
– Совсем не устаю. Какая тут работа? Через день, посетителей мало. Сегодня вообще вы один. Не в этом дело.
– А в чём?
– В том, что спать интереснее, чем жить.
– Как это? – Объёмов чуть было не уточнил: «С Гитлером?» Но сдержался. Он с юных лет исповедовал принцип: если не знаешь, как отреагирует собеседник, лучше молчи. Это спасало от многих возможных неприятностей. Хотя и не всегда. Молчание было свободно (в любую сторону) конвертируемой валютой.