– Мне позвонили снизу, сказали, чтобы я записала фамилию, кто придёт ужинать. Извините, как ваша фамилия?
Началось, поморщился Объёмов, сейчас выяснится, что никто для меня ничего не заказывал и, вообще, кто я такой… Бабья злоба, она как… кислота разъедает мир, пятнает его… прорехами, куда проваливаются несчастные мужики.
– Объёмов, – упавшим голосом произнёс он, – согласен, неожиданная фамилия. В словаре Даля…
– А мне, – прыснула в прижатую к губам ладонь Каролина, – послышалось, извините… Объ…
– Знаю, что тебе послышалось, – недовольно оборвал её Объёмов. В неискоренимом стремлении собеседников переделать его фамилию на непристойный лад он усматривал изначальную испорченность рода человеческого. Объёмов вдруг вспомнил, как в библиотеке пытался уточнить фамилию одного забытого писателя. Какую-то он тогда писал статью о советской литературе. На «Ш», сказал он симпатичной интеллигентной библиотекарше, и вроде бы из трёх букв… «Шуй?» – немедленно предположила та. Фамилия писателя оказалась – Шим.
– Я ещё подумала: как же человек с такой фамилией живёт? – продолжила Каролина.
– На девятом этаже, – открыл дверь в холл Объёмов, – в девятьсот седьмом номере.
2
Ещё сквозь серебристые двери спускающегося лифта он услышал копытливый (по Есенину) стук каблуков по обнажившейся (в коридоре на третьем этаже меняли ковровое покрытие) плитке. Победительную уверенность, ножной размах, отчаянную (а пропади всё пропадом!) женскую отвагу услышал Объёмов в этом стуке. Так могла идти неведомая Олеся по вызову вознамерившегося ахнуть постояльца. Объёмов надеялся увидеть хотя бы её восхитительную спину, но каблучный стук растворился в лязгающем хлопке двери. Мой удел, горестно вздохнул он, домысливать за жизнью и ахать в пустоту. Коридор с голой, как в больнице или в общественном туалете, плиткой мерцал в скупом ночном освещении, как будто по нему бежала сиреневая лунная волна. Она угадала, мрачно подумал про буфетчицу Объёмов, моя настоящая фамилия – Объ… только это не я кого-то объ… а меня… Причём давно и навсегда! Ему вспомнились слова пожилого профессора-интеллектуала из американского фильма «Уик-энд в Париже», в четырёх словах подведшего итог своей многотрудной и богатой событиями жизни: «Этот мир меня поимел!»
Вопрос – почему это произошло, был не из тех, ответы на которые плавают, как осенние листья в пруду. Они скрыты в толще времени и событий, как алмазы в кимберлитовой трубке. Но, может, и нет там никаких алмазов, одна пустая порода. Человек, однако, редко готов себе в этом признаться. Роет тупо и рьяно, изводя себя и мешая жить окружающим. Хотя (любой) ответ на этот вопрос никоим образом не меняет ситуацию к лучшему, а всего лишь, как некий божественный GPS, фиксирует точку нахождения неудачника на карте бытия.
О, как горестна, бесприютна и гравитационно-неотрывна эта подлая точка! Мимо проносятся длинные, как если бы дьявол дразнил голытьбу презрительно высунутым языком, лакированные машины. Из-за ресторанных столиков сквозь звон бокалов и серебряный звяк приборов доносится обнадёживающий женский смех. В банковских хранилищах, искрясь, пересыпаются, как… (неужели тоже – дьявольская?) крупа, бриллианты, сухо шелестят в счётных агрегатах купюры со щекастыми американскими президентами и разными другими историческими личностями в треуголках, тюрбанах, чалмах, цилиндрах, сомбреро, а то и в леопардовых пилотках или шляпах со страусовыми перьями. Тяжело и устало (тысячелетия минули, всё обернулось прахом, а они пребывают в вечной цене) светятся золотые слитки… А вот и преуспевший, но бодрый и подтянутый (недостижимый идеал Объёмова) серебряно-седой (сам Объёмов был сед как-то клочковато и тускло) писатель в кашемировом пуловере, с бокалом красного вина в руке и горестной – библейской? – мудростью во взоре возник на этой мимо-картине. Он спускался по каменным ступенькам особняка в отгороженный от шумной улицы высоким забором сад, то есть в свой персональный прижизненный, увитый плющом, засаженный красивыми кустами и деревьями рай. Этот писатель каким-то образом утвердился в прекрасном и яростном (в смысле недопущения посторонних) мимо-мире, обустроился в нём, как живая муха в податливом сладком янтаре. Он поимел этот мир, сумел влезть в дефис между ним и словом «мимо».
Но это не Объёмов, нет, не Объёмов… Точнее, мимо-Объёмов.
Здесь-и-сейчас-Объёмов, если угодно, стоп-Объёмов, усиленно (по милости устроителей конференции) отужинав в компании свихнувшейся буфетчицы, сидел на кровати в лишённом излишеств, как жизнь без денег, признания и любви, гостиничном номере. Его положение было гораздо более прискорбное, нежели у миллиардов малых сих, дразнимых дизельным дьяволовым языком с мимо-картины. Те просто тупо существовали, вкалывали или бездельничали (не суть важно) и ничего не понимали, как аплодирующая по сигналу хоровика массовка на ток-шоу. А он, Объёмов, всё понимал и совершенно не нуждался в руководстве хоровика. Он-то знал, что для Бога нет лишних людей. Каждый человек для чего-то нужен Господу, если Он попустил ему появиться из материнской утробы на свет, возвестить о своём прибытии в мир тонким скрипучим плачем. Последующая жизнь миллиардов людей, собственно, и была растянувшимся или сжатым во времени по причине ранней смерти (не суть важно) скрипучим плачем. Этот плач отравлял атмосферу и видимо воздействовал на климат, иначе как объяснить ледниковые периоды, когда приветливое лицо земли надолго скрывается под угрюмым ледяным забралом, а всё живое погибает от холода и голода? Причём с какой-то сатанинской мгновенностью. До сих пор учёные не могут объяснить, почему вдруг исчезли косматые, отменно приспособленные к любым холодам мамонты. Некоторые из них вмёрзли в лёд с недожёванной травой в пасти. Откуда накатил на землю этот космический холод?
Но победительно установившая в Божьем мире свои порядки невидимая сволочь из мимо-картины не хочет ждать климатических, то есть предназначенных свыше, перемен. Простые люди тяготят её своим избыточным количеством, главное же, тем, что хотят жить, есть, пить, размножаться, пользоваться благами цивилизации, которых на всех уже давно не хватает. Поэтому из мимо-мира в стоп-мир, как в колонию бактерий, запущено невидимое соревнование программ исчезновения людей. Собственно, приговорённый мир потому и существует в нынешнем своём, относительно не зверском виде, что пока не определена программа-победительница. А как только она определится, судьба мамонтов покажется стоп-людям завидной и счастливой.
Господь, продолжил гибридную – библейско-марксистско-атеистическую – мысль Объёмов, вынужденно терпит такое отношение сильных мира сего к возлюбленным малым сим, а потом революционно перезагружает бытие, как зависший компьютер, смывает зарвавшийся мимо-мир вместе с телевизионно-отупевшим стоп-миром к чертям собачьим. Объёмов так и не пришёл к окончательному выводу насчёт этих чертей. Или у собак какие-то специальные (не такие, допустим, как у кошек или свиней) черти. Или же эти черти – в образе собак, быть может, даже в образе «людей с пёсьими головами». Но как тогда быть со святым Христофором, бережно перенёсшим лунной ночью ребёнка-Спасителя через реку? Этот уважаемый святой почему-то тоже изображался на иконах с пёсьей головой. А как, интересно, разговаривал святой Христофор, неуместно задумался Объёмов. Неужели… лаял?
Смытая Господом к непонятным чертям картина мира каким-то подлым образом довольно быстро (хотя в СССР социалистический пейзаж с заводскими трубами, колосящимися полями и счастливыми пионерами продержался семьдесят с лишним лет) восстанавливается, причём непременно в ещё более грубом и отвратительном виде. Собственно, это и было, по мнению Объёмова, историей, точнее качелями, на которых качалась туда-сюда человеческая цивилизация. Бог хотел одного, люди – другого, в результате получалось что-то третье, что не нравилось ни Богу, ни людям. Жизнь Объёмова была горше жизни малых сих, потому что ему было известно, что остановить качели, спрыгнуть с них невозможно. После божественной – революционной, военной, климатической, да хоть метеоритной – перезагрузки всё возвращается на круги своя, все надежды на лучшее слизывает дьяволов язык. И ещё Объёмову было непонятно, почему он, Объёмов, с его рентгеновским видением вещей, приписан к удобряющему мимо-картину навозу малых сих? Приписан к расходному материалу, а не к тем, кто его расходует? За что такая несправедливость?