В речь буфетчицы, как цветная тесьма в косу, вплетались белорусские и украинские слова. Объёмов обратил внимание, что она, хоть и живёт в Белоруссии, почему-то оценивает уровень достатка окружающих в гривнах и долларах, а не в белорусских или российских рублях.
…Последний раз к дочери и не заезжала. Сразу в Умань, там дом, где она жила в детстве. Раньше деревня была, гуси траву щипали, везде цветы, а теперь городская окраина – ни цветов, ни гусей. Мать и отец померли, а дед живой, восемьдесят пять, в разуме, не болеет, сам о себе заботится. В магазин ходит, баню топит, две теплицы держит на огороде. Руки – золотые, всю работу по дому делает. Следит за собой – бороду подстригает, волосы из носа, чтобы как клыки не торчали, дёргает, пятки напильником трёт, потом весь пол белый, как в муке. У него две пенсии – от хохлов тысяча триста гривен и ещё от немцев двести пятьдесят евро – за то, что работал в оккупацию на их продуктовом складе, а потом в нашем лагере сидел. Она в этом году почти всё лето у него жила. Дед – молодец! До сих пор курит, самогон пьёт, книги читает. Телевизор вообще не смотрит, не держит дома телевизор. Раньше смотрел, а однажды вынес в огород и… из ружья прямо в экран. Участковый приходил: чего, дед, хулиганишь? А он: лучше так, чем по-настоящему, пусть эти, которые там мордами светят, живут, а телевизор не жалко. Она хотела новый – плоский – купить, скучно вечером, он не разрешил. Сказал, лучше книги читай. А она от книг давно отвыкла. Какие книги, когда такая жизнь? К новым не подступишься, самые дешёвые – как бутылка водки, а старые – про людей, каких уже нет. Может, только этот, который топором старуху зарубил, остался и… размножился. Каждый второй сейчас такой – зарубит и не чихнёт. Дед как мужик, наверное, ещё… способен. Ходит одна к нему, шестьдесят пять, худенькая такая, чистенькая, губки в ленточку, носик остренький, в очочках, в школе завучем работает… Никак на пенсию не выпрут, некому в районе детишек учить. Якобы за старыми журналами, у деда в подвале подшивки «Роман-газеты», когда-то выписывал. Лохматые такие, когда наводнение было, подвал подтопило. Просушил, не выбросил. Я ему: дед, я тебе не сторож, только не вздумай этой указке ничего отписывать, убью! Она к тебе не за журналами ходит! В них мыши туннели прогрызли, хоть метро запускай! У нас чернозёма сорок соток! Евро он тоже не тратит, копит на счёте. К нему летом немецкие журналисты приезжали, на камеру снимали, он последний остался в Умани, кто видел Гитлера, когда тот в августе сорок первого по рынку ходил. Ещё Муссолини был, но тот помалкивал: видать, чуял беду. Дед и его запомнил: глаза как черносливы, лобастый, губастый, как бык, челюсть лоханью.
– Какой ещё… лоханью? – с трудом выпутался из липкой словесной паутины Объёмов.
– Какой-какой, – недовольно пробурчала буфетчица. – В какой новорожденных поросят купают!
– А их… разве купают? – растерянно спросил Объёмов.
– У нас нет, – отрезала буфетчица, – немцы привезли, приказ на ферме вывесили, за грязных поросят расстрел!
– Это… Гитлер на рынке объявил?
Некоторое даже противоестественное уважение к фюреру немецкого народа, мгновенно ухватившему быка за рога, с математической точностью вычислившему формулу приобщения неарийского населения на занятых вермахтом территориях к традициям европейского животноводства ощутил писатель Василий Объёмов. И только потом до него дошло, что буфетчица порет дикую чушь.
– Какой Гитлер? Какой рынок? Что он там делал?
– Ходил, смотрел, с народом общался. Дед сказал, что переводчик переводил, высокий такой, чуб из-под фуражки, как пена, и с царским Георгиевским крестом на кителе, – дед определил, потому что его отец в первую германскую воевал, у них два таких же в красивой коробке из-под царских ещё конфет вместе с документами лежали. «Русалка» назывались, я в эту коробку свою любимую куклу Бусю спать укладывала, думала, что ночью русалка со дна морского конфеты пришлёт и хоть Буся их попробует. Наверное, из казаков-белогвардейцев был переводчик. Но дед и без переводчика всё понимал, у него в школе учительница была из колонисток, её сразу, как война началась, наши арестовали. Операторы на аэродром умчались, где «юнкерс» ждал, генералы под крылом выстроились. А Гитлер увидел людей на площади, велел остановиться, прошёл по рядам, посмотрел, чем торгуют. Подсолнухи его заинтересовали, там одна баба огромные, как тазы, подсолнухи, – в тот год урожай был бешеный, никогда больше такого не было, – меняла на сахар. Советские деньги уже не ходили, немецких ещё не было, а румынские люди брать не решались, не знали, что это за деньги такие. А дед, ему тогда десять лет было, на мешках сидел. Баба, когда в туалет приспичило, туда его посадила, чтобы вроде как присмотр был. Волосы светленькие, глаза голубые, любопытные, смышлёный, наверное, был парнишка. Она Гитлеру сразу мешок хотела с перепугу всучить, но тот не взял, сказал только, что никогда таких больших не видел. Здесь земля, переводчик перевёл, как музыка Вагнера. Потом Гитлер деда на мешках приметил, потрепал по голове, сказал: запомни, пацанчик, этот день. Долго будешь жить, увидишь новый мир, за который мы сражаемся, вспомнишь меня. Как в воду смотрел, – задумчиво добавила буфетчица.
– В какую… воду? – запнулся Объёмов.
– Я про новый мир, – хлопнула глазами буфетчица, – который сейчас.
– За этот мир Гитлер не сражался, – возразил Объёмов. – Он бы точно ему не понравился.
– А что дед будет жить долго, угадал, – быстро нашлась буфетчица. Похоже, она не сомневалась, что любые произнесённые слова автоматически (на лету) наполняются смыслом, а поэтому не имеет большого значения, какие именно слова вылетают у неё изо рта.
– Тут не поспоришь, – развёл руками Объёмов. Он вдруг засомневался в существовании уманского деда. Частицей ландшафта стремительно меняющегося мира показался Объёмову загадочный дед. Белоруссия – уже не Россия, а наследница Великого Литовского княжества, той самой белой (европейской) Руси, которую кроваво и тупо задавила Русь чёрная, московская, татаро-монгольская и угро-финская. Украина – «ревёт и стонет» от ненависти к России. Европа – в маразме, мигрантах, толерантности и отказе от христианской веры. А Гитлер… Гитлер, конечно, душегуб, злодей, преступник номер один, как справедливо указывали советские историки, но ведь и к нему сейчас отношение меняется… В Прибалтике, например, или на той же Украине… И про Румынию он что-то такое читал. Уманский дед, подумал писатель Василий Объёмов, сродни тыняновскому поручику Киже, товарищу Огилви из «1984» Оруэлла. Эти персонажи – не из текущей жизни. Они – фантомы жизни новой и страшной, которая в данный исторический момент замещает привычную текущую, давит и месит её, как скульптор глину. Но не стал делиться с Каролиной сложной и спорной мыслью. – Ленин тоже, – почти весело подмигнул ей Объёмов, – в воду смотрел, а что видел?
– Что? – растерялась буфетная дама.
– Коммунизм! – назидательно произнёс Объёмов. – А где он?
– Где? – Она, как изваяние, замерла над его головой с пустой тарелкой в руке.
– Там же, где и тот мир, за который сражался Гитлер, – многозначительно понизил голос Объёмов. – Нигде и… везде! – осторожно увёл голову из-под летающей тарелки.
– В Умани возле кино «Салют» стоял памятник Ленину, – легко, как чёрная бабочка, перелетела с Гитлера на вождя мирового пролетариата буфетчица. – Сломали. Только нога в штанине, как кочерга, осталась торчать. Ботинок в жёлтый потом покрасили, а штанину – в голубой. Голову лысую в парк, в павильон ужасов, откатили.
– Не повезло Ильичу. – Объёмову вдруг сделалось как-то тревожно. Как и всегда, когда он слышал то, что не хотел слышать, или был вынужден говорить о том, о чём не хотел говорить, но о чём постоянно и безытогово думал. Такой пока отсутствующий в русском языке, но мощно присутствующий в русской жизни термин тут был уместен. – И Гитлеру тоже.
Зачем я это сказал, расстроился Объёмов, почему я всё время об этом думаю, с кем… вообще… разговариваю? Наверное, так было в сталинском тридцать седьмом. Люди не смели говорить о необъяснимых репрессиях, но о чём бы они ни говорили, они по умолчанию говорили о них. Ему вспомнился школьный физический опыт, когда на электропроницаемую пластинку сыпали железную пыль. Её можно было сыпать как угодно, но когда пропускали ток, пыль мгновенно укладывалась в один и тот же, напоминающий совиную морду рисунок.