Окна квартиры Объёмова смотрели на забранную в бетонную оправу, как глаза мотоциклиста в овальные очки, восьмёрку пруда, вокруг которого со временем образовалось что-то вроде парка с детской и спортивными площадками. Белая сирень мощно разрослась в этом парке, и поздней весной Объёмов подолгу стоял на балконе, глядя на кусты сирени, напоминающие сверху нездешних белых овец. Было в них что-то ангельское, если, конечно, ангелы занимаются овцеводством. Иногда поднимался ветер, и ангельское стадо как будто волнисто двигалось куда-то, оставаясь на месте.
С балкона он и стал замечать бывшего сослуживца в спортивном костюме, каждое утро в любую погоду изнурявшего себя круговым бегом вокруг пруда, а затем упражнениями с гантелями и какими-то другими сложными гимнастическими приспособлениями, которые он извлекал из огромной сумки. Завершив упражнения с принесённым инвентарём, Люлинич, как вепрь, кидался на тренажёры, не пропуская ни единого. Особенно почему-то ему нравилось висеть, широко разведя ноги, вниз головой на кольцах. Каким-то образом Люлиничу удавалось продевать ноги в кольца, а потом из них выскальзывать. Глядя на Люлинича, Объёмов кощунственно вспоминал святого Андрея – покровителя русского флота, распятого именно так, как висел Люлинич.
Он одновременно завидовал могучей воле идущего по стопам Гарри Гудини Люлинича, но и сомневался в необходимости подобного самоистязания. Стоя на балконе, Объёмов задирал голову вверх и словно видел свесившиеся с небес устало-натруженные руки времени. Этот скульптор мял ходящих внизу людей, как глину, вылепливая из них смешные, но большей частью грустные фигурки. Одних превращал в лысых, пузатых, страдающих одышкой толстяков – «бродячее кладбище бифштексов», как когда-то написал Ремарк. Других – сушил, как хворост, вгонял в непреодолимую худобу. Они ходили – со спины молодые, с лица же – складчато-морщинистые, как «яйца носорога». Это уже определение Хемингуэя, славно поохотившегося в своё время в Африке на львов, антилоп и, надо думать, носорогов.
Руки времени вытворяли, что хотели, руководствуясь одной им понятной логикой. С таким же успехом (для одних) и неуспехом (для других) они могли вообще ничем не руководствоваться. Одни люди не знали, что такое утренняя зарядка и физические упражнения, мощно ели и пили, понятия не имели о холестерине, простатите, аденоме и атеросклерозе, но доживали до глубокой старости в разуме и отменной физической форме. Другие вели исключительно здоровый образ жизни, ходили к врачам, сдавали раз в полгода, а то и чаще на анализ кровь и мочу, мыли по сто раз на дню руки, шарахались от сосисок, чипсов, кока-колы и алкоголя, но почему-то умирали раньше, чем самые отвязные чревоугодники и алкоголики.
Объёмов обнаружил подтверждение этой, раздражающей приверженцев стандартного взгляда на мир – дважды два всегда четыре! – мысли на примере… дров, которые раз в три года привозили ему в деревню на тракторе местные люди. Дрова прибывали в виде толстых чурбаков, колоть которые Объёмов предпочитал сам. Ему нравилось это укрепляющее тело занятие. Где-то он вычитал, что колка дров оптимальна в плане распределения нагрузки на мышцы человека. Потому-то, делал вывод Объёмов, великие люди (даже Ленин в Шушенском!) так любили колоть дровишки. Должно быть, им казалось, что вот так они расхреначивают тупой, опостылевший, не способный к революционному преобразованию мир.
Обычно он не успевал разрубить все чурбаки за один сезон, часть из них оставалась зимовать на участке. Когда он, счистив ржавчину с колуна, приступал к ним следующей весной, одни оказывались внутри с трухой и муравьями, а другие – из той же партии «однодеревцы», точно так же пролежавшие несколько месяцев на мокрой земле – необъяснимым образом окаменевшими, ссохшимися в жёлтый монолит. Колун отскакивал от них, как мячик от асфальта. Из них определённо можно было делать те самые «гвозди», которые поэт предлагал делать из революционеров-ленинцев. Так и прочие люди, делал Объёмов очевидный вывод. Одним – крепкое здоровье до смерти, другим… понятно что, как бы они себя ни изнуряли бегом и упражнениями.
Продолжая «топориную» (неологизм Солженицына) тему, одни чурбаки он сравнивал… с женщинами, каких держал на примете и какие были бы очень удивлены, а возможно и оскорблены, узнав о его эротическом планировании. Объёмов загадывал, со скольких ударов та или иная расколется под напором его страсти. Другие чурбаки олицетворяли писательскую славу. Сколько лет должно пройти, зверски обрушивал на деревянные, как если бы они были издателями, критиками и читателями, головы колун Объёмов, прежде чем общество по достоинству оценит его произведения, воздаст автору по заслугам, прольёт на него золотой гонорарный дождь?
Случалось, олицетворявший женщину и казавшийся несокрушимым чурбак раскалывался с одного удара, а следующий (литературная слава) держался, как будто был из стали. Объёмов видел в этом противоречивую правду жизни. С женщинами ещё туда-сюда, с признанием – никак.
Люлиничу, похоже, не хотелось быть глиной в руках времени, он вознамерился самостоятельно определить себя в деревянные «гвозди», сыграть в игру «сам себе скульптор». Однажды, прогуливаясь в сумерках (любимое время) вдоль пруда, Объёмов сказал работавшему на скамейке с тяжёлой ушастой гантелью Люлиничу: «Пожалел бы себя». «Рад, но не могу». – Люлинич тяжело дышал, на красном лице дрожали капли пота, вены на изнуряемой гантелью руке напоминали синие провода. Меньше всего он походил на человека, получающего удовольствие от физических упражнений. Скорее на тянущего из последних сил баржу бурлака. «Что так?» – поинтересовался Объёмов. «Хочу увидеть, чем всё это закончится, – прохрипел на выдохе Люлинич, – как всю эту сволочь поволокут из их дворцов на правёж! Может, – перевёл дух, – и мне, рабу Божьему, выпадет счастье поучаствовать…»
Однако время в подобных играх неизменно выигрывало, потому что у него на руках были непобедимые (тяжелее любых гантелей) козыри. И вообще, оно было хозяином всех заведений. Кто слишком рьяно, как Люлинич, «звенел» в своём заблуждении, тех оно выпроваживало из-за карточного стола (спортивного зала) с угрюмым, как в случае с Троцким и ледорубом, юмором.
«Ваш приятель из третьего подъезда сегодня утром помер, – сообщила в один прекрасный (не для Люлинича) день Объёмову сидевшая на первом этаже в стеклянной выгородке консьержка. – Добегался. Прямо в грузовом лифте. Из сто шестьдесят второй армяне съезжали, а он в лифте упал, голову разбил о дверь. Кровищи как из быка. Армяне не стали трогать. Вытащим, говорят, а потом доказывай… У них две „газели“ у подъезда, половина вещей на улице. Вызвали скорую, потом милицию, извиняюсь, полицию, перекрыли проезд. Полицейские злые приехали, армян мордами вниз на лестничную клетку, пока врач не сказал, что он от сердечной недостаточности… Таксисты с газельщиками внизу подрались: почему вещи на асфальте, где хозяева? В общем…»
«Беда…» – вздохнул Объёмов, соображая, как ему реагировать на смерть Люлинича: интересоваться, сообщили ли родственникам, когда ожидаются похороны, или просто горестно вздохнуть и уйти.
«А вот не скажите, – неожиданно возразила консьержка, – праздник».
Звали её Аллой Петровной Белокрысовой, о чём извещала аккуратная табличка в углу «аквариума», как если бы Алла Петровна была важной личностью и сидела не в подъездном «аквариуме», а на каком-нибудь совещании или симпозиуме.
Она отчасти оправдывала свою фамилию – остролицая, неразборчивого возраста, быстроглазая, с неподтверждённым, как у крысы из сказки Андерсена «Стойкий оловянный солдатик», правом интересоваться паспортами жильцов. Объёмов давно присматривался к этой, с позволения сказать, консьержке, на довольствие которой сдавал каждый месяц триста пятьдесят рублей. У неё было три (из известных Объёмову) занятия: читать книги, от которых активно, как если бы их хранение являлось (мысле?)преступлением, избавлялись обитатели подъезда; поливать тесно стоящие на ненормально высоком подоконнике горшки с растениями и цветами – от них жильцы тоже, хотя и не так бескомпромиссно, как от книг, избавлялись; метить почтовые ящики бумажными ленточками с неприятным словом «задолженность». Когда на улице был ветер, а кто-то открывал дверь в подъезд, ленточки трепетали на ящиках, как на квадратных бескозырках.