…Крылья синей бабочки трепещут - жалко и словно просяще. А чего ее жалеть-то? Никто не бессмертен, и пусть уж теперь умрет какая-то там видящая сон бабочка, чем он сам. Снова стынет в невыносимом холоде все тело, и чужие злые ладони изучающе касаются губ, шеи, груди, шарят по телу, и никуда от них не скрыться…
Ему двенадцать, и отец уже давно и часто оставляет его вместо себя в лавке. Отец мало замечает окружающих, он словно все время погружен в полусон и жизнь живет так же, как водяная мельница мелет зерно. Свекра отец будто и не замечает, как почти не замечает и Чханъи. Младшие же вместе с мачехой, тихой, незаметной женщиной с ласковыми руками, трепещут перед важностью деда и вполне осознают свою ничтожность.
…Трепещут синие крылья, синие, как та жестянка, из-за которой раскричался коротышка покупатель. На жестянке были пятна, да и как им там не быть, если накануне дед похозяйничал в товаре и что-то разбил?
“Полегче”, - бросает он, уже устав смотреть на вспотевшую шапочку, прикрывающую лысину покупателя. Тот, подавившись руганью, широким жестом сметает все с прилавка и заносит трость, намереваясь проучить дерзкого мальчишку. Но так уж он медленно двигается - ничего не стоит схватить конец трости, вывернуть пухлую руку и, уперевшись коленом в спину, начать той же тростью обхаживать жирную спину, приговаривая “Не тебе замахиваться на янбана, грязь”.
Все прерывается страшным ударом в лицо - отец стоит над ним, отец сжимает в руках бамбуковую палку. Откуда-то из-за спины его выглядывают младшие, он замечает деда и бросается к нему.
“Как он смел? Как он посмел замахиваться на янбана?”
Но дед кормится от торговли отца, как он запоздало понимает; дед отводит глаза и ненатуральным, деревянным голосом бранит старшего внука, пока отцовская палка охаживает его, пока угодливо хихикают младшие сестры и брат, неслышно всхлипывает мачеха и одобрительно крякает покупатель.
Ночью, едва придя в себя после побоев, он сбегает, и за спиной остается превратившаяся в костер отцовская лавка, и в ней же ярко пылает украденная у деда чокпо.
…Синяя бабочка сидит на руке. Такие же огромные синие бабочки танцевали над речушкой, к которой он вышел, идя сперва вдоль железнодорожной колеи, а потом свернув по проторенной дороге в лес. Бабочкам не было дела до всех остальных - пролетев вверх по речке до того места, где она ныряла в зеленую пасть леса, бабочки опускались на воду, распластав синебархатные крылья. Вода тихо как жизнь несла их шагов десять, затем вспыхивала синева крылышек, бабочки взлетали, затем возвращались и вновь плыли вниз по течению. Снопы света заставляли крылья сверкать сонмищем драгоценных камней. А потом одна села к нему на руку.
Щекочут ножки, и Чханъи знает, что было дальше - мальчик стиснул бабочку пальцами, отбросил мертвое насекомое и наступил на него, втирая радужные синие крылышки в грязь. Так было тогда - но сейчас пальцы разжались, и бабочка снялась и полетела прочь…
***
Ушедший сон пробудил боль в коленях - часы на морозе, связанным и коленопреклоненным дают себя знать, но надо встать как ни в чем не бывало. За дверью уже Байбак Хва ждет.
- Не вставай. - Цзиньлин, голос тих и почти нежен, но все же есть что-то в нем от змеиного шипения.
“Зачем ты все это сделала?” - спросил он в первый же день.
“А куда мне было деваться? Лучше уж с тобой”.
Ответ успокоил, потому что был понятен и принятен. Куда ей, в самом деле, деваться.
“Ты помогаешь мне разделаться с врагами. Чжан, теперь Юн Тхэгу…”
“Ты использовал меня как приманку, чтобы выманить его? Иначе ты бы не попал в руки полиции”.
“Почему так?”
“Потому что все мужчины, которые связываются со мной, плохо кончают. Кроме одного, которого я действительно ненавижу”.
Сам он вряд ли ненавидел сейчас хоть кого-то - Юн Тхэгу больше не было в живых, остальные могли быть помехой, но ненависти не стоили. Разве что… снова эти руки, человек изучающе заглядывает в его застывшее на морозе лицо, человек подносит к его рту склянку с теплой водой. Человек что-то черкает в своем большом блокноте, прикусывает мясистые губы, копна нечистых кудрявых волос так и лезет из-под мехового треуха. Человек, не отрывая взгляда от его лица, начинает рукой ощупывать - сперва лицо, губы, потом шею, плечи, грудь, спускается к паху.
Откуда-то слева издевательски хохочет Тхэгу… И не понять, что хуже, этот хохот или это ощупывание. Или смерть. Которая теперь и будет ждать этого, с блокнотом и мясистыми губами. Кем бы он ни был.
- Это я, Хва, - слышится из-за двери. Вставать мучительно, болят колени, и Цзиньлин, очевидно поняв это, укладывается рядом с ним, прижимается к плечу и закрывает глаза. Атаман со своей женщиной, атаман может и лежать - Хва не удивляет, что атаман принимает его лежа в постели со своей женщиной. По-манчжурски она все равно не понимает.
“Что ты хочешь за то, что вытащила меня?”
Он спрашивает это после ухода Хва, протягивая ей папиросу. Она зябко ежится, садится на кровати и берет папироску аккуратно, будто бабочку. Тот же сторожкий взгляд, как и тогда, в первую их встречу. Только теперь она живая. Она больше не пытается рвануться навстречу смерти.
Цзиньлин говорит, рассказывает - и вот теперь она совершенно живая. И фамилии, имена в ее устах кажутся чехардой черных бабочек, которых нужно раздавить, и чтобы брызнуло бело-желтым, и руки потом вытереть.
“Найти в Харбине частного сыщика не так уж трудно”, - заметил он, выслушав ее рассказ.
Комментарий к Междуглавие 4 - Сон о бабочке
* - рукописные родословные книги
========== 5. Явление Лилит ==========
После рождества мне всегда казалось, что зима, как бы ни была она еще люта, уже катится к своему концу. Было много дел, которые обеспечивали удачную весну и лето - дел скучных, тягостных, разговорных, когда приходилось улыбаться и кланяться, заверяя в совершенном почтении таких лиц, с которым в прежние времена у меня разговор был бы куда как короток. Но ничего не поделаешь - мое умение договориться с хунхузами тогда и так, как всего выгоднее и им, и моим клиентам, обеспечивало львиную долю моего заработка. Ведь баржи на Сунгари и грузовые поезда должны довозить до своего назначенного пункта хотя бы половину груза, а мне порой удавалось довести это количество даже до трех четвертей.
Дел было по горло, и тех, что как озимь, кормит весну и лето, и простых поточных. Дела были, и не сказать, чтобы неудачны - среди прочего мне удалось поймать вора, обокравшего знаменитую певицу, и вернуть владелице фамильные, как она утверждала, сапфировые подвески и браслет. Подвески и браслет я узнал - помнил еще по петербургской юности, учению у Ильи Петровича и ограблению с убийством старой княгини, которое так и не было раскрыто. Так что в слезливые взывания к памяти бабушки, которая сейчас на небесах радуется возвращению ко внучке своих сокровищ, я не поверил, но, разумеется, виду не подал. Впрочем, сия этуаль* более радовалась тому, что обелили ее молодого любовника, которого полиция уже успела схватить по подозрению в краже, чем возвращению своих сапфиров.
Любовниковы золотые часы, швейцарские, “реллум”, достались мне в качестве “скромного дара от Софии Р. в знак глубочайшей признательности” - это было сказано глубоким бархатным голосом, от которого, верно, таяли ее поклонники. Я же лишь поклонился и приложился к лилейной ручке, щедро сбрызнутой чем-то шипровым.
Дела шли хорошо, что говорить, а все же не давала мне покоя эта история с Доротой Браницкой, и более всего не давала покоя вечная нехватка времени как след взяться за нее. То то, то иное дергало меня в сторону, не давая по-настоящему заняться “делом о непохищенном младенце”, как мысленно окрестил его я.
Однако дело потихоньку прояснялось и двигалось, кажется, почти без моих усилий - так, к примеру, мне пришлось поехать по совершенно иному поводу в одно из предместий, где неожиданно расследование мое существенно продвинулось. Кроме прояснения некоторых поточных своих дел мне удалось узнать об одной фигурантке, а после и встретиться с той самой Эмили Джейн Берджесс, которая дала моей загадочной полячке столь лестную рекомендацию.