С растянутыми шапками. С юными лицами. С прекрасными тембрами.
Чудеса.
У мальчиков – голоса воинов.
Подхожу ближе. Завороженная. Влюблённая. Не моргающая. Думающая: вот бы быть с ними. вот бы быть не по формату. вот бы, оказавшись в этом самом неформате, не ощущать себя беспомощной.
Гитары, как прометеев огонь в тени вековечных плит, дарят чувство сопричастности. Клавиши считывают кардиограмму. Не требуя пароля и идентификации, эмоции музыкантов передаются ко мне по беспроводной сети. Меня так и подмывает захихикать, беспричинно и беззаботно; окунуться в состояние аффекта; закричать во всеуслышание: «Эгегегееей!». Чёрт, я даже не против вступить в драку и помахать кулаками! Всё, что угодно, чтобы убедиться: я всё ещё молодая и всё ещё невероятно живая.
Правда же?
Правда же.
Улыбаясь, кладу в чехол денежку, благодарная за благодарственный поклон.
Погружаясь в пещеру метрополитена, всё ещё улыбаюсь.
В вагоне нахожу себе место. Там, где частенько спят бездомные. Там, где обычно плачут забытые пакеты, зонтики и люди.
Устраиваюсь, напевая под нос знакомый мотив.
Настроение, подскочившее вверх по шкале, потихоньку опускается ниже и ниже, до минимального показателя, до размера обречённости, отлучённости, никому-не-нужности.
Закрываю дёргающиеся глаза.
Сосредотачиваюсь на мыслях о том, что сосредоточение на мыслях – дело смутное, дело затягивающее, дело опасное.
Время в пути до точки «А» – 37 минут.
Дом-точка «А»-хорошо.
В моей однушке. Съёмной.
В старой пятиэтажке. Чуть протекающей.
Не в пешей доступности от метро. С одной разбитой дорогой через промзону, шиномонтаж и мусорную свалку. С отрезком пути, на котором ежедневно, как стемнеет, разит жжёным и гниющим. С соседом-пустырём, чей рассвет рождается в лёгкой дымке, так похожей на туман, но совершенно не похожей по сути своей на туман. С видом на живописное, не замерзающее даже зимой озеро, способное вырастить у безрассудных пловцов дополнительные пальцы на ногах и руках.
Хорошо дома.
Дома сериал. В сериале – двадцатый век и банды. Скачки. Сигареты. Кепки. Острые скулы. Пиф-паф. Нет человека – нет проблем.
Сериал интересен ровно настолько, насколько неинтересна моя жизнь.
Ощущая себя в обособленном подразделении рая, сидя по-турецки, я жую пельмени со сметаной и зеленью. Пиф-паф! Одна пельмешка – двенадцать граммов радости. Точно в цель!
Вку-у-усно.
Ую-ю-ютно.
Свет приглушён.
Классное место, да?
Классное.
Не то что на работе.
На работе нельзя пахнуть пельмешками.
Моветон.
На работе надлежит пахнуть духами, напоминающими освежитель воздуха: японская лилия, майский ландыш, морская свежесть. Отгонять своим запахом недоброжелателей – как скунсы и бабы из бухгалтерии. Боевые стрелки малевать. Багровой помадой намекать на литры выпитой крови.
Какие такие пельмени?
Неожиданно и бесцеремонно – рай застилают тучи. С треском гаснет лампа накаливания. Телефон оживает входящим звонком, неизвестным номером.
Кому и что нужно в такое время? Кому и что нужно в любое время?
Сбрасываю.
Спасаюсь.
Укрываюсь.
Отказываюсь ощущать себя голой, уязвимой, обязанной отвечать, реагировать, лгать, поддерживать разговор типичными «угу», «ну да», «ничего себе», «мама, у меня всё нормально, честно-честно – всё нормально у меня, всё по-прежнему». Предпочитаю возвести баррикаду из двуязычной раскладки и пулять оттуда сообщениями; быть ветераном поколения мессенджеров, заплутавшим во всемирной сети; держать над головою фосфоресцирующий плакат:
не тревожьте нас. не трогайте.
просто разрешите свернуться эмбрионами в своих скорлупках.
просто разрешите в своих скорлупках выть от одиночества, добровольно принятого и ненавистного.
Оповещение о пропущенном вызове – как неразорвавшийся снаряд.
Чёрным списком закапываю под землю, чтобы не бахнуло.
вторник
В шесть утра гремит будильник.
Я резко просыпаюсь с мыслью: проклятая работа.
Чищу зубы с мыслью: проклятая работа.
Закидываю в себя бутерброд с мыслью: проклятая работа.
Запираю металлическую дверь. Играю набором ключей. Почёсываю веснушчатый кончик носа: из гниющего подвала тянет канализацией и плесенью. Я бы пошутила на ежегодном собрании, мол, ещё месяц – и мы тоже принесём отличный урожай грибов, но уверена, что моя шуточка не придётся местным обитателям по вкусу.
– Доброе утро, – говорю я соседке, выслеживающей на лестничной площадке агентов и шпионов.
– Угу, – отвечает она со скептицизмом. – И где оно доброе? В телевизоре? Вы хоть в курсе, что в мире нашем творится? Разврат! Безобразие! Гоморра!
Вдоль длинной батареи короткого подъезда стелются холмы колясок, курганы мусорных пакетов, грядки с не проросшим самоуважением жителей дома.
Нервная, выхожу на улицу.
Тучи черны, тяжелы и плодовиты. Некто, сидящий верхом на тёмном серпантине, наверняка хохочет да приговаривает: споткнись о выбоину, человечек, и хлебни сполна грязевого смузи. закуси обёрткой от конфетки. вот она, кстати, валяется неподалёку, танцует в ливнёвках.
Протяжно воют водосточные трубы.
Недосыпание ставит подножки.
Колея задаёт русло.
В такую погоду – только топиться.
Озлобленная, проваливаюсь в дорожные бассейны со стекольчатым дном почти по щиколотку. Ощущаю, как чрез подкладку и блузку просачивается кислотная жидкость. Бранюсь матёрым сапожником, вливаясь в огромную очередь на остановке.
Что за дела?
Где официальная сводка?
В колонне погнутых зонтиков и безразмерных дождевиков из уст в уста передаётся и перетирается: на смену вышло мало водителей, потому что у них сегодня – забастовка и бунт. план, жалуются, большой, а зарплата – маленькая. к тому же штрафы увеличили. к тому же камеры-вымогатели на столбах через каждые двадцать метров висят. проверки к тому же. контролёры повылазили из своих сухих и обустроенных нор, чтобы собрать дань с маршрутчиков-мигрантов без разрешений на работу.
Люди топчутся в очереди. Вытягивают шеи. Пожимают плечами.
Чёрт с ними. С этими разрешениями. С этими мигрантами. С этими штрафами и планами. Как до метро добраться?
В метро обетованном, полифоническом, перегруженном – тоже коллапс.
Кто-то прыгнул под поезд и (удивительно!) выжил. Бытует мнение, что неудачниками не становятся. Ими рождаются.
Да и чёрт с ними. С этими самоубийцами. С этими неудачниками. Пересадка с фиолетовой на оранжевую не будет осуществляться тридцать минут. Даже если поеду через кольцо, даже если перейду на неказистый полубег и волнорезом рассеку пассажиров на два легиона – всё равно опоздаю.
И опаздываю.
– Опаздываете, коллега, – констатирует факт начальница.
– Коллапс, – отбиваю я грубее, чем нужно.
– Руководитель мог увидеть Вашу провинность по камерам, – очень и очень серьёзная, совсем не улыбчивая, она смотрит на меня как на настоящего взрослого. Фии! Экая непочтительность!
– И?
– Плохо будет.
– И?
– Накажет.
– Страшно-то как!
– Тшш, коллега! Вы со своими шуточками – доиграетесь!
– Уже вижу, как он меня розгами стегает!
– Тшш, коллега! Что Вы несёте?! А вдруг – прослушка в кабинете?! А вдруг – микрофончики в розетки ввинчены?! А вдруг – мы под колпаком?!
– А вдруг – нет?
Не доверяя коварным розеткам и духу противоречия, девочка из отдела прячет голову в пластиковую ячейку для документов. Зарывается в журналы учёта. Прикрывается стопками личных карточек. Трясущимися руками засовывает в шкафчик мобильный.
– Читала я про занятный обычай в концентрационном лагере, – не унимается моя раззадоренная внутренняя выдра. – Не помню, правда, в каком именно… Освенцим? Бухенвальд? Дахау? Врать не буду. В общем, один надзиратель уж очень любил выпить отборный кофе с утречка. Под пение и танцы заключённых. Поедая булочки с повидлом, он лицезрел, как истощённая «паства его» плясала да плакала. Падающих на землю – велел уносить не в бараки, но в ближайшую печь. Мол, таких танцоров-иждивенцев содержать нецелесообразно.