Володя круто и внезапно свернул куда-то через канаву в лес. Рытвины, колдобины, а главное, еловые ветви, норовящие содрать с меня очки. Электрички, – те хоть по ровным рельсам катят, а мой добрый поводырь, не уступая им в скорости, лупит через корни и пни. Я еле спасаюсь, держась за хлястик его плаща.
– Володя, нет ли другой дороги?
– Есть. Но так, наискось, ближе… Вот и пришли.
Забор. Калитка. Невесть что. И вдруг, в слабом свете я разглядела крыльцо. Две ступеньки.
Володя постучал. Никакого ответа. Он постучал сильнее.
Дверь открыла какая-то женщина – полутьма, не вижу кто, голос незнакомый – потом еще одна дверь – из тьмы в свет! – еще одна слева – и на пороге большая, ярко освещенная, радостная Анна Андреевна, протягивающая мне руку с громким возгласом:
– Ура!
Она поздоровалась с Володей, сказала, что не слышала стука, потому что слушала музыку, велела нам раздеться, и мы вошли.
Ее комната. Она за письменным столом, мы с Володей – напротив. Пока она расспрашивала Корнилова, как подвигается работа над новой поэмой и когда он ее почитает, я во все глаза разглядывала комнату. Ведь это не чужая комната (хотя бы и милая, а чужая) у Ардовых ли на Ордынке; у Ники; у Марии Сергеевны – это ведь ее комната, ее, ахматовская, уставленная ее вещами. (В последний раз я видела ахматовскую комнату только на улице Красной Конницы, в Ленинграде; до этого – чердачок на улице Карла Маркса, 7, в Ташкенте; до этого – в Фонтанном Доме, в 38 году, – а в новой, в той, что в писательском доме, на улице Ленина, еще не была…[48] В Москве же она живет не у себя – у друзей, и комнаты не выражают ее.
Что же здесь, в Будке?.. Жар от круглой черной железной печи. (Опять – весть из моего детства: такая черная круглая печка в Куоккале у нас тоже была, в передней, кажется, а в столовой большая, кафельная, с пестрыми изразцами).
Володя отнекивался и на расспросы Анны Андреевны отвечал не совсем внятными междометиями, я же крутила головой и глядела.
Поперек комнаты – письменный стол. Чем-то он не похож на другие письменные столы, но чем – не пойму. На столе высокие старинные подсвечники, в подсвечниках высокие свечи. Между свечами чернильница, тоже старинная, думаю – века ХVIII-го. Поверх чернильницы какой-то странный предмет: камень не камень, деревяшка не деревяшка. Форма? Змея не змея, птица не птица.
За спиной у Анны Андреевны стул, на стуле чемодан – открытый, с аккуратно сложенными папками. В углу напротив (слева, если глядеть от нее) – углом висят некрашеные книжные полки. Вдоль стены направо – постель: матрас, опертый о кирпичи и прикрытый темной накидкой. У двери – печь.
Вошел – не знаю откуда, с улицы или из соседней комнаты (если таковая существует) – высокий, рыжеватый, крупного сложения молодой человек. С Анной Андреевной он не поздоровался (наверное, они сегодня уже виделись), Володе кивнул небрежно.
– Лидия Корнеевна, – сказала Анна Андреевна, – позвольте вам представить: Иосиф Бродский… Иосиф, познакомьтесь, пожалуйста, это Лидия Корнеевна Чуковская.
Бродский поклонился, и мы пожали друг другу руки. Странное у него лицо. Странность в том, что хотя голова и все черты вылеплены крупно, отчетливо и не косит он нисколько, но в лице как будто нету центра, оно рассредоточено, как бывает у тех, у кого глаза смотрят в разные стороны… Однако длилось такое мое впечатление всего один миг. В следующий – лицо это сосредоточилось и оживилось.
– Ваш отец, Лидия Корнеевна, – сказал Бродский, слегка картавя, но очень решительно, – ваш отец написал в одной из своих статей, что Бальмонт плохо перевел Шелли. На этом основании ваш почтеннейший pére даже обозвал Бальмонта – Шельмонтом. Остроумие, доложу я вам, довольно плоское. Переводы Бальмонта из Шелли подтверждают, что Бальмонт – поэт, а вот старательные переводы Чуковского из Уитмена – доказывают, что Чуковский лишен поэтического дара.
– Очень может быть, – сказала я.
– Не «может быть», а наверняка! – сказал Бродский.
– Не мне судить, – сказала я.
– Вот именно! – сказал Бродский. – Я повторяю: переводы pére’а вашего явно свидетельствуют, что никакого поэтического дарования у него нет.
– Весьма вероятно, – сказала я.
– Наверняка, – ответил Бродский.
– Иосиф, – вмешалась Анна Андреевна, – вы лучше скажите мне, кончилась ли ваша ангина?
– Кончилась. Спасибо. Глотать не больно. Я здоров. Бродский простился с Анной Андреевной, кивнул нам с Володей и вышел.
Володя, ерзая на стуле, начал:
– Ну и характер… Я…
Анна Андреевна перебила его, заявив, что желает прочесть нам свои новые стихи.
– Это только отрывок, – пояснила она. – Это отрывок из пьесы. Разговор ведут голоса лунатические. Собеседование лунатиков. Кажется, это только самое-самое начало будущей пьесы. Не знаю еще[49].
Она прочитала отрывок – из пьесы или из чего-то другого – не поймешь. Судя по тому, что стихи разбиты на реплики – это произведение относится к числу драматических. Действия же пока нет. Лунный луч, заговоривший ахматовским голосом. Хотя го́лоса там три, или можно даже считать четыре, но все они ахматовские. И при том новые. В общем я была до такой степени сбита с толку, что боялась ее расспросов. Лучше бы чтение никогда не кончилось, и слушателям не пришлось бы отвечать. Но Анна Андреевна окончила, и расспросы начались.
Мы оба – и я, и Володя – не блистали ясностью и внятностью. Володя, по-моему, и не пытался. А я попыталась, «но слова мои были смутны». Я сказала, что это, в своем роде, сестра «Поэмы без героя», потому что тут тоже, как и там, воплощен поток времени, но там речь идет о кануне двух исторических эпох, двух войн и одной после-войны, здесь же поток времени дан вне истории. Здесь встречаются – или не встречаются? – люди разного времени, и речь идет об их трагической «невстрече». Они разминулись, но при этом сосуществуют… Я сбилась и умолкла.
Показалось мне, что Анна Андреевна была довольна.
– Категория времени гораздо сложнее, чем категория пространства, – повторила она мысль, уже однажды слышанную от нее мной.
Потом она показала нам стихи Бродского – трудно уловимые, но несомненные. Голос у него новый, странный и сильный. Запомнить, впрочем, мне не удалось ни строки. Потом Анна Андреевна с энтузиазмом принялась хвалить красоту одной девушки, невесты Бродского: «таких на свете нет… тоненькая… умная… и как несет свою красоту! Ведь вот моя Аня, она ведь тоже красивая, но она – как это теперь называется? – халда… Одеться не умеет, держаться не умеет, и все противно: и как говорит, и что́ говорит, и как ходит».
Анна Андреевна попросила Володю найти на полке книгу ее стихов по-итальянски. Толстая, прекрасная книга, приятно в руки взять. А переводы какие? А Бог их знает. Я побоялась тронуть эту тему. Ее портрет: фотография 59 или 60 года[50]. Показала нам и шведскую газету с большой статьей о ней. Тут Модильяни; тут фотография в Мраморном (1926) и еще одна – та́, со странным поворотом головы, со скошенными глазами и странным ртом (1921)…[51] Потом Анна Андреевна объявила, что слышала о моем походе к Федину и просит рассказать подробно.
Я рассказала.
– Вы, я вижу, Лидия Корнеевна, плохо разбираетесь в субординациях, – сказала она. – Не Федину, первому секретарю Союза Писателей, подчинены Лесючевский и Книпович, а прямо наоборот. Вот если бы вы искали у Лесючевского управы на Федина – вы имели бы полный успех… Федин – седой, почтенный, беспартийный – да он рожден изображать собою председателя Союза Писателей. Собрания Сочинений, и языки знает, и голос бархатный. Он выглядит весьма импозантно, в особенности на Западе или в Ленинграде на международном симпозиуме.